– Нет или есть, а только никто их не видел, – сказала мать и пожала плечами, – никогда. Этих видят, ну, не часто, бывает… А девок их – нет, ни разу. Может, прячутся они…
– А… вилии? Может, они, ну, с вилиями…
– Может, и с вилиями, – легко согласилась мать. Она стояла, выпрямившись, прислушиваясь к чему-то, а потом вдруг разжала руку, и подойник грохнулся на землю. Белое густое молоко выплеснулось через край и потекло лужицей.
Теперь и Ганке стало видно, как из-за пригорка показались двое, идущие друг за другом тяжело, осторожно, как бы зажатые двумя длинными жердинами, и между двумя этими жердинами было серое одеяло с красной каймой, и там, в одеяле, точно в люльке, невидимый, покачивался третий.
Мать, прижимая руку к груди, побежала навстречу, черная коса вывалилась из-под платка и прыгала по спине… Ганка побежала за ней, хотя больше всего на свете ей сейчас хотелось стать очень маленькой и куда-нибудь спрятаться, хотя бы вот под поленницу.
– Роман? – спросила мать тихо и безнадежно.
Батя сплюнул черным, должно в горло ему набилась сажа. И лицо у него было черное, а глаза красные.
– Провалился в кабан, – сказал он хрипло.
– Хоть есть что домой нести, – у матери искривились губы, словно она улыбалась…
– Живой он, мать, – сказал Митро. Он выглядывал из-за плеча отца, тоже чумазый, страшный, но сверкнул белыми зубами, впрочем, незаконная эта улыбка мигом погасла, точно зарница в ночи над дальними горами, – успел выскочить. И мы успели. Живой. Только обгорел сильно. Ну, до свадьбы заживет…
Мать наконец заплакала, тихо, словно бы с облегчением, и пошла рядом с носилками, заглядывая в лицо лежащему там Роману – тот, видно, очнулся, и Ганка слышала, как он постанывает от боли и скрипит зубами.
– Роман, – она выглянула из-за батиной спины, стараясь поймать взгляд брата.
Роман повернул набок голову – ресниц у него больше не было, и бровей не было, а лицо все в черной корке, словно бы спекшееся, но глаза целые, хотя веки словно бы вывернуты наружу, и оттого глаза казались голые…
– Ну что, коза, – вытолкнул Роман из черного рта, – накликала?
* * *
– Матуся дала мне по уху, – сказала Ганка, – а Роман отворачивается к стене и молчит. А батя с Митро говорят, чтобы я больше не ходила к ним. Потому что я глазливая. И теперь им Василь еду носит, хотя он маленький еще. А отец Маркиан, как меня видит, плюется. Тьху, говорит, на тебя, блудодейка.
На Ганку, раз уж она не ходила больше на куренную поляну, матуся навалила уйму всякой работы. И эльфенок пропал, как не было, хотя Ганка все ждала, что он появится, все оглядывалась – и на речке, и на выгоне… И, уж совсем затосковав, пошла к коряжке, и вот он, тут, – выскочил из-за орешника, где до того прятался, никому не видимый. Ганка сначала обрадовалась, а потом рассердилась – вот он, эльфенок, и ничего ему не делается, а все тумаки достаются ей, Ганке. Ей хотелось, чтобы эльфенок чувствовал себя виноватым, а он сидит себе как ни в чем не бывало.