За ночь я необыкновенно хорошо выспался, как и почти всегда в поезде. Мой сон в поезде — это буквально скрупулезная работа. Я укладываюсь, голову устраиваю в последнюю очередь, пробую в прологе разные положения, прикрывая лицо шапочкой или накидкой, отгораживаюсь от прочей компании, которая может смотреть на меня со всех сторон, и затем при каком-то новом, поначалу удобном положении тела меня уносит в сон. Заснуть, естественно, хорошо помогает темнота, но в дальнейшем ее почти не требуется. И разговоры могут продолжаться так же, как и прежде, однако когда кто-то по-настоящему спит, от него исходит какой-то такой призыв, которому даже далеко сидящий болтун не может противостоять. Ибо едва ли где-то еще самые крайние противоположности распорядка жизни оказываются так близко, непосредственно и поразительно сопряжены друг с другом, как в купе, и, вследствие непрерывного взаимного наблюдения, через кратчайшее время начинают влиять друг на друга. Даже если спящий и не усыпит сразу же остальных, то все же успокоит или — совершенно помимо их воли — усилит их задумчивость до желания закурить, как это, к сожалению, произошло и в нашем купе, где я, дыша воздухом ненавязчивых снов, вдыхал клубы сигаретного дыма.
Свой хороший сон в поезде я объясняю тем, что обычно мне не дает спать идущая от переутомления нервозность, порождающая во мне шум, который ночью — от всяких случайных шорохов в многонаселенном доме и на улице, от каждого прилетевшего издалека трамвайного стука, каждого пьяного вопля, каждого шага на лестнице — так усиливается, что в досаде я часто перекладываю всю вину на этот внешний шум, тогда как в поезде равномерность звуков движения (будь то непосредственно звуки работающих рессор вагона или трения колес, перестука рельс или вибрации всей конструкции из дерева, стекла и железа) создает некий постоянный уровень как бы совершенной тишины, и я могу спать, с виду точно так же, как любой здоровый человек. Эта видимость, естественно, мгновенно исчезает, к примеру, при каком-нибудь приближающемся свистке локомотива, или изменении темпа движения, или — совершенно неизбежно — при толчке остановки, который, проходя через весь поезд, проходит и через весь мой сон вплоть до пробуждения. И тогда я без удивления слышу, как выкрикивают названия мест, которые я совсем не собирался проезжать, вроде всех этих Линдау, Констанца и, кажется, еще Романсхорна, но мне от этого меньше пользы, чем если бы они мне только приснились, — наоборот, для меня это только помеха. Если же я просыпаюсь во время движения, то такое пробуждение полнее, поскольку оно происходит как бы против природы железнодорожного сна. Я открываю глаза и на мгновение поворачиваюсь к окну. Вижу я там не много, и то, что я вижу, воспринимается остаточным сознанием спящего. Тем не менее я готов поклясться, что я где-то в Вюртемберге, словно бы я определенно узнал это Вюртембергское княжество и в два часа ночи увидел какого-то мужчину, опирающегося на перила веранды своего загородного дома. За его спиной — полуоткрытая дверь освещенного кабинета, словно он вышел только проветрить голову перед сном… В Линдау был на вокзале, при подъезде и при отъезде — много ночных песен; вообще, в такой поездке в ночь с субботы на воскресенье, лишь слегка отвлекаемый сном, наметаешь с этих больших расстояний много ночной жизни, поэтому сон кажется особенно глубоким, а суета снаружи — особенно громкой. Те же проводники, которых я периодически вижу, когда они пробегают мимо моего потемневшего окна, не хотят никого будить, они хотят только выполнить свой долг и сверхгромко выкрикивают в пустоту вокзальных пространств один слог названия станции нам, и следующие — другим. После этого мои попутчики пытаются сложить это название или же приподнимаются, чтобы сквозь вновь и вновь протираемое стекло прочесть его самим, однако моя голова уже снова опускается на скамью.