— Злодейская твоя совесть, — сказал Алесь. — Неужели только это тебя и сдерживает?
Щелканов неожиданно серьезно посмотрел на него.
— Нет, — подумав, сказал он. — Еще то, что я в этом твоем поступке не вижу выгоды. Ну отбил, ну отпустил всех. А дальше что? Какое такое золото добыл? А?
Косые лучи солнца стрелами били им в лицо. Молоденькая травка шелестела под ногами. Сквозь нее пробивались свернутые, как дека старой виолы, ростки папоротника.
— Откройся, — неожиданно попросил Щелканов, и в его глазах Алесь вдруг увидел застарелую волчью тоску.
— Почему бы и нет?
Он знал, что в чем-то виновен и перед этой душой, которая паясничала, но и тосковала, как все.
— Я из казанских, — сказал Алесь. — Матушка моя по старому согласию… Однажды беглый каторжник вызволил меня из страшной беды… Я забыл… А тут пришел последний час матери, а незадолго перед этим на родню посыпались беды. И вот мать позвала к себе и на смертном одре взяла с меня обет, что буду жить, чтоб никому не сделать больно… А за то, что забыл ту услугу и потому несчастье постигло и мой дом, и близких друзей, она взяла с меня слово, что вызволю, если сумею, таких самых несчастных… Вот я и сделал — «во исполнение обещанного».
Щелканов глядел тревожно:
— Сказка?
— Нет, не сказка.
Это действительно не было сказкой. Разве что обстоятельства были иные. И Щелканов по тону сказанного понял, что это не сказка, поверил.
— Ну вот. А тут тринды-беринды, блины жрут, снохачи-сморкачи. Где-то там все есть, хоть бы и в Казани, где грибы с глазами, когда едят, то плачут слезами. А тут Хлюст. Где-то град Китеж. А тут мамаи охотнорядские утюжат… Э-эх, чинчель-минчель, желтяки для прислуги — рыжики для себя — пробель для тещи. — Он пританцовывал. — После баньки сам-то груздочки с лучком да с маслицем обожает. Икоркой-те на вербное побаловаться, христианску-те душу загубив.
— Что это ты по-человечески не говоришь?
— Разрешаем себе в благовещение рыбки покушать… Богадельню не обокрав, великий пост в благочестии провести.
— Ты что?
— Опостылело мне все, — сказал Щелканов. — Живодерня богатыревская моему отцу принадлежала — опостылело. Все опостылело. Жизнь только своя пока не опостылела — и за это, за то, что от Хлюста вызволил, спасибо. Но и она года через два непременно опостылеет. — Голос Щелканова звучал гулко. — И тогда я сотворю что-нибудь дикое. Зарежу кого-нибудь, что ли. А сам пойду в трактир чай пить. И придет за мной хожалый (от слова «ходить» — служащий при полиции в качестве рассыльного, а также любой низший полицейский чин): «Александр Константинович, тебя ведь велено взять». — «Бери». — «Нет, ты лучше сам». — «Тогда не мешай человеку чай пить». И выдую при нем три самовара, хотя чаю этого видеть не могу. А потом скажу: «Хрен с вами, падлы замоскворецкие, пойдем, опостылело все».