Как бы ни были благородны и возвышенны мои стремления, сказывались существенные недостатки моего воспитания. В моем воспитании не было ничего солдатского. Ни намотать портянку как следует, ни быстро окопаться — ничего этого я не умел. Единственно, что мне помогало в походной жизни, так это то, что я вырос в этих горах, легко ориентировался. Это изрядно удивляло Кудрявцева, моего сурового и требовательного начальника.
Ну, а все-таки, что сейчас дома? Как, наверное, беспокоится мама… Ведь вот уже два месяца ничего она обо мне не знает. В этом году, конечно, не поехали на дачу… Лица домашних обернулись ко мне, их губы шевелились, но что они говорили мне — упрекали, одобряли?
Вдруг у соседнего костра зазвенели струны, и громкий голос запел песню. Я пошел туда, словно меня позвали.
А и глуп же ты, рабочий человек.
На богатых ты гнешь спину целый век!
Как у Саввушки Морозова завод,
Обирают там без совести народ…
Так пел он громко, звонко, и в глубине его голоса слышалось что-то: будто трещина звенела. Так звенит надтреснутое стекло. Это был камаринский, тот самый «сукин сын, камаринский мужик, ты за что, про что помещицу убил?» — как в детстве пела мне нянька. Но сейчас эта песня скинула с себя скоморошескую одежду веселого юродства, она звучала широко и грозно.
Я уже видел со спины того, кто пел, — он был освещен снизу огнями костра и стоял, расставив тонкие ноги в старых светло-зеленых обмотках, и стройная фигура его отчетливо вырисовывалась на красном клубящемся дыму. А кругом костра стояли и сидели его товарищи. Молча слушали они. И все эти освещенные красным лица (среди них были и совсем молодые, и люди зрелого возраста, и старики) имели одно общее выражение, и это выражение было такое же, что и в голосе певца, и в словах песни.
Теперь я уже видел балалаечника, — розовая рука его с непостижимой быстротой моталась по струнам. Балалайка же была потрескавшаяся, облезлая, и, точно получив свежую рану в сегодняшнем бою, она была забинтована по грифу свежей марлей. А сам балалаечник похоже, что приходился внуком своей балалайке, такой он был русоволосый, нежно-румяный, какой-то весь молочный, как молоденький гриб масленок. И такие же мельчайшие капельки, как на молоденьком, только что взятом с земли грибе масленке, выступили на его оттопыренной верхней губе, на его белесых, важно нахмуренных бровях и на пухлом лбу.
Служим потом, служим кровию
Мы купецкому сословию…
С веселой злобой подтверждала балалайка то, что говорила песня, и я видел сейчас лицо того, кто пел. Это был худощавый, средних лет, со впалыми щеками и красивыми тонкими усами человек. Лицо его старинно-русское, пожалуй даже иконописное, с золотой искоркой в глазах и тонким носом. Трещина в голосе звучала, не переставая, но сквозь болезнь и надрыв продолжали литься беспощадные, обличительные слова: