– Куда ты торопишься? – напевно волнуется Анна Петровна.
– До свидания.
А за мной уже бежит на тоненьких каблучках Зоинька, шелестит своим сарафаном.
– Заполни, отнеси в отдел кадров, а потом…
– Потом, все потом!
Мимо сладкой Анны Петровны, охранника Эдика, шофера Пашки – чтобы и не видеть их всех больше. По лестнице вниз, в гудящий колоколами переулок, в снегопад – на свободу. Бегу – и бежит внутри меня тонконогим жеребенком моя девчонка. Бежим.
Я иду….
Ребенок успокаивается, я замедляю шаг, представляю, как будет волноваться мама – а как же стаж? А честно заработанный кусок хлеба? Мало ли что… И я ей отвечу:
– Ирусик, все будет хорошо. И хлеб будет, и масло, и сыр с большими дырками. Все будет. Главное – я свободна.
– Совсем?
– Почти…
Раздается звонок, и, еще не вытащив из кармана телефон, я знаю, что звонит Женька.
Женя был в моей жизни всегда – как мама. У нас не было точки отсчета «Как тебя зовут? – Женя. – А меня Даша». Просто однажды наши мамы, изящный, весь неземной Ирусик и основательная, хохочущая тетя Лена, встретились в аллеях парка и покатили коляски – оранжевую и синюю – рядом. Потом мы вместе копались в песочнице, устраивали похороны задавленного велосипедом жука и играли в дочки-матери. Вернее, в мамы-папы. Игра в маму-папу начиналась с того, что Женька, подглядев это в каком-то фильме, стискивал меня сильно-сильно, терся носом о мой в знак поцелуя, а потом красно-зеленым шарфом приматывал мне к животу своего мехового медведя по имени Пушик. И я ходила, переваливаясь, вздыхала и терла поясницу, как наша толстая соседка Танька. Однажды муж Таньки погрузил ее в такси, а спустя неделю привез обратно – худую, с объемным свертком из одеял, перевязанных синей ленточкой. Когда охать мне надоедало, я забегала в подъезд и выскакивала, волоча в руках Пушика. Женька бурно радовался, кричал «ура», чмокал и меня, и медведя в его облезлый нос.
Потом мы вместе играли в мушкетеров – он Д’Артаньян, а я Атос, – шли в первый класс, сидели всегда за одной партой – я списывала у него алгебру, а он у меня русский, – и так далее, до десятого класса, когда этот дурак вдруг влюбился в белокурую Анюту из «б» класса. У Анюты была кофта с леопардовой мордой на груди и ноги, обтянутые блестящими лосинами. Она встряхивала волосами и смотрела томно. И мне хотелось стереть ее ластиком навсегда. Я злилась, прогуливала уроки, долго рассказывала маме, какие беды грозят Жене, если он свяжется с этой девчонкой, – ведь она ему всю жизнь испортит, модная, легкомысленная эгоистка. И когда мама спросила «Ты в Женьку, что ли, влюбилась?», я задохнулась от возмущения. До конца мая я ходила тихая, морщась от боли под ребрами, как будто меня долго били. Лето было долгое-долгое, мамин институт закрылся, и она целыми днями потерянно бродила по дому, пила из хрустальной рюмки валериановые капли и ужасалась меняющейся жизни за окном, а бабушка на стареньком «Зингере» до ночи шила на заказ складчатые юбки и широкоплечие пиджаки по немецким лекалам. А я сидела дома, боясь встретить Женю. Только в июле, когда он вместе с семейством отбыл в Анапу, я вышла на улицу – как после долгой болезни, пошатываясь и удивляясь запахам травы и одуванчиков.