Три дня Дина лежала, свернувшись в клубок, как изувеченная кошка. Натянув на голову капюшон кофты, с головы до ног укрывшись негреющим сиреневым покрывалом. Она почти исчезла, растворилась в мутном небе окраины, изредка ощущая безжалостные уколы стеклянного кинжала, будто кто-то продолжал проталкивать его все глубже среди сердечных артерий, крови и остывающих мышц. Три дня Дина была только болью, которая растеклась по ее левой лопатке, по ее левой руке, заполняя и подменяя собой все вокруг.
На четвертый день она все-таки заставила себя прошлепать на кухню. Мутно, медленно, подневольно готовила утренний кофе в почужевшей, незнакомой турке. Через силу прихлебывая одинокий обжигающий кофе за кухонным столом, она сложила руки перед собой, как прилежная ученица, сдавшая экзамен. И тут же признала, что проиграла свою любовь. Что неверно прочитала все знаки, что ошибочно истолковала все предостережения святых, на самом деле посланные, чтобы предупредить, чтобы защитить ее от боли. Знаки, которые она предпочла понимать легкомысленно. Поверхностно. И бездарно. Признав это, Дина задохнулась, чувствуя в самом центре груди серую, ртутную, оформившуюся невозможность. Как будто там медленно расцветала пепельная роза с горьким дурманящим ароматом.
Она не помнила, чем был занят этот ее день. Вполне возможно, она часами опустошенно слонялась по комнатам, перекладывая незнакомые, отдалившиеся и совершенно чужие ей вещи. А еще она теперь старательно избегала смотреть на небо.
Вечером, в супермаркете, в третий раз застыв возле холодильника с йогуртами, Дина окончательно признала, что несостоявшаяся, несчастная, недорисованная любовь, истязающая ее своей невозможностью, на самом-то деле не что иное, как убедительное и жестокое доказательство смерти. Теперь она была уверена, что каждая из проигранных ею любовей – всего лишь знак смерти, тайный и печальный ее предвестник. Который напоминал, что наперекор написанному в книгах, люди боятся любви, люди бегут от нее, люди заслоняются выдуманными и тщательно изготовленными щитами. Здесь, в своей единственной жизни, многим проще и понятнее иметь дело с пошловатым и утихомиренным. С разумным и бытовым. С просчитанным и уместным. Потому что любовь как ничто другое обостряет и обрисовывает неизбежность смерти.
С третьей попытки, через силу сосредоточившись, Дина все же сумела выбрать пластиковую упаковку безвкусной, тепличной клубники и баллон низкокалорийных сливок. В просветлевшей пасмурности предвечернего города из глубины неба Дине вдогонку бежали святые в пурпурных накидках, в лазурных покрывалах, в сиянии и серебре, точь-в-точь как на фресках Сикстинской капеллы. Могучие, сумевшие вынести свою незаслуженную, нестерпимую боль. Все преодолевшие. Строгие и милостивые святые Страшного суда. Они что-то кричали Дине вослед, что-то пели ей одной из темнеющего зимнего неба окраины. Но она не слышала их песен, не чувствовала могучего, окрыленного бега у себя за спиной. Дина смотрела под ноги, на заледенелый, усыпанный снегом асфальт. Теперь она стала лишь тенью, чьим-то мимолетным, завершившимся прошлым. Брела сквозь сумерки, среди анемичных многоэтажек и горбатых пятиэтажек, совершенно неотличимых от небытия. А еще ей казалось, что сегодня она смогла бы, она бы решилась распахнуть балконную дверь у него на кухне, шагнуть на площадку, нависающую над городом, не ограниченную ни парапетом, ни бордюром, ни перилами. Сегодня она бы сумела встать посреди маленького и страшного трамплина, запрокинув голову, зажмурив глаза. Чтобы слушать шум, гомон и гудки города. Чтобы чувствовать свое одиночество и край пропасти каждой клеточкой тела. До головокружения, до дрожи, до бесконечности…