«Погубила… погубила, окаянная, свое детище… Своими руками двери к радости затворила», — лепетала она, щелкая зубами. Вдруг, словно кольнуло что «большуху», ажно вся выпрямилась… А это звон через ставню прокрался, к полуночнице «голубей» кликая.
Вспомнила, будто кто по голове ударил: сегодня за полуночницей положено Михайле «большую печать» совершить…
Заслышала тот звон, не встала и не сотворила Манефа «хреста» — как чином полагалось… Впервой за все 20 лет не протянулись руки к лестовке… Как была в белого точива рубахе до пят, да так и подобралась к углу, где морщинистый от трещин лик Аввакума-отца висел… Вплотную подступила к лику «большуха», не мигаючи, строгими глазами уставилась; ни дать, ни взять, — Судья Праведная.
Долго в упор друг на друга глядели, да только догорела ли свеча, огонь ли притулился, — но словно как бы виновато опустил глаза Аввакум-отец.
«То-то же», — строго промолвила, наконец, Манефа и, набросив на плечи пестрядь, — пошла в молельню. В ту самую минуту пришла, как каленое железо в обнимку с ладаном по потолочью сизым туманом стлалось. А «голуби» округ нагого Михайлы положенные чином стихи гнусавили.
* * *
Точно птица-Цесарь, выпрямилась Манефа:
— Будет!.. Не позволю!.. Хватит одной загубленной души!.. Мать я… слышите!.. Меня проклинайте, а парня уродовать не дам… Будет!..
И, схватив дрожащего и голого Михайлу, она прижала к своей груди.
— Рехнулась «большуха»… Не в своем уме баба… — зарокотали, очнувшись, кругом «голуби».
— Ничего не рехнулась… Вот до сего дня — верно, была рехнувшись… А теперь — сама, своими руками отдам парня начальству… Отвезу в волость… В ногах вываляюсь, а вымолю, чтоб взяли в солдаты… Пусть как и все — живот положит за други своя… Заповедь Божью исполнит… Война нонича, как пир у Царя Небесного… Всех Он зовет… Всех, кому спасенье дорого. Иди, дитятко… иди! — вдруг опускаясь перед сыном на колени, зашептала Манефа, — може, смилостивится Царь Небесный, приоткроет и Ильюше двери к вечной радости…
Один за другим расходились «голуби», а вслед за ними, воровато крадучись по потолку, уползали и ладан с каленым духом железным.
— Пропал скит… Рушила «большуха» дедовское житье праведное… Улетит Благодать Божья, а с ней и птица скитская голубь, — шептали старцы со старицами, расходясь по келейкам…
Румяная заря занялась над озером; любовным целованьем прильнула к росистому бору, а таратайка, громыхая колесами, увозила Манефу с Михайлом в волость…
Не живы — не мертвы, высунув головы, глядели «люди Божьи» на крышу молельни: там спокойно сидела себе голубь-птица и радостно поматывала головой вдогонку таратайке…