«Вот теперь-то уж в самом деле конец!..» — успел еще вяло подумать Лешка, ясно сознавая, что теми силами, которые остались при нем, слепую стихию не одолеть. Но тело его, сердце, голова, разум и инстинкт, жаждой жизни наполненные, все его существо боролись, упирались, били руками и ногами; пока держался за лодку, успел отдышаться, его сухонькое, гибкое тело, с детства укрепленное трудом, напружинивалось, выкручивалось из намертво на нем сцепленных рук. Он на мгновение выбился наверх, сплюнул воду из сжатого рта, хватил воздуха и изо всей силы ударил кулаком по мокрой голове тонущего. Тот сморился, роняя голову вниз лицом, но не отцеплялся, все волок и волок кормового за собой в глубину.
«О-о-оа-а-ай!» — в отчаянии успел выдохнуть Лешка. Снова сомкнулась над ним вода, снова стозвонно позвала к себе почти нежно звучащая глубина, напоминающая вкрадчиво мягкую, ласково шелестящую травку, набитую мелкими кузнечиками, стрекочущими слитно, широко, до самого гаснущего горизонта. Покорное согласие плыть и плыть в ту, призывно звучащую бездну, окутывало сознание, но оно еще не умерло, оно звало к сопротивлению. Каким-то, не ему уже принадлежащим усилием, судорогою скорее он взметнул вверх колени, уперся ими во что-то твердое, с силою оттолкнулся и сразу почувствовал, как расплываются они, два за жизнь боровшиеся существа, — один в кромешную, тонким звоном наполненную, таинственную глубь, другой — к свету, к воздуху и, увидев его, свет этот небесный, наполненный грохотом и дымом, он не сразу его почувствовал и воспринял. Билось только сердце в груди, билось и дышало, дышало. Пловец Лешка был деревенский, не мастеровитый, обладал лишь одним стилем — собачий он называется. Он гребся, работал ногами, которые сводила в коленях судорога, и какой-то еще не онемелой мозгой сообразил — надо плыть от проклятой лодки, от корыта этого маслянисто склизкого, дно которого щепало пулями. Чудилось, под ним, под дном, шарятся, по ногам щупаются, хватаются чьи-то пальцы, вот-вот снова поволокут в бездну. Лешка обнаружил, наконец, что весь перед гимнастерки с него сорван вместе с карманом, клапан второго был сделан, как и у всех солдат, из подлокотника гимнастерки. Мешочек из бязевой портянки, набитый письмами и карточками сестер и матери, вырван с мясом и унесен утопшим человеком. Гимнастерка сопрела от пота и соли на солдатских плечах до бумажной ветхости, остатки гимнастерки никак не сползали с голого тела. Лешка цапал зубами лоскуты гимнастерки, выгрызал гнилье, сплевывал, отрыгивал просоленные тряпки, почти умильно думая о том, что это Бог его надоумил снять нижнее белье и оставить в земляной норе — предчувствовал Лешка: купаться придется и, коли вернется — наденет сухое. Здесь нет мамки, нет малых сестер, которые, плача, натягивали на него сухое, тащили на горячую русскую печь, когда он сорвался за борт катера на Оби. Мать выла и лупила его кулаками, но тоже натягивала на него мягкое, теплое, сухое, малые сестренки кричали: «Не бей! Не бей! Ему больно!..»