Гольбах отдыхивался, подремывал, и тяжело переворачивались глыбы его мыслей в плоской голове, посаженной на плечи. Их, этих мыслей, совсем немного, поверху, совершенно вроде бы отдельно, шла явь: щелчки выстрелов, вой мин, шорох снарядов над головой, звуки разрывов, дальних и близких, движение по окопам, звяк котелка зазевавшегося постового — холуй этот, еще одно животное в перьях, заскребал, зализывал посуду после командиров — как точно, как беспощадно все же говорят русские о тех, кого презирают. И воюют эти русские вроде бы из последних сил, но здорово — наше дело — правое — говорят они, и тоже правильно говорят…
Гольбах на минуту подключил слух и нюх — иваны с голоду могут рвануть в атаку и переколошматят имеющего обед противника. Забьют и сосунка этого, потерявшего боевой картуз… Как это по-русски? Укокошат.
Но нет, не шевелятся русские. «Голод — не тетка». Вот уж воистину — не тетка, и не муттер, и даже не кузина. Свалил все же подносчика патронов какой-то русский возле самого пулемета. Лежит замурзанный работяга войны в траншее, прикрытый лоскутком от плащ-палатки. И если русские не выбросят его из окопа, если не подберет похоронная команда, гнить ему там.
Мысли под пилоткой текут вязко, полусонно, иногда вдруг отпрыгнут в сторону. Гольбах сунул два пальца в подстеженный нагрудный карман мундира и достал оттуда пять половинок железного жетона. «Орденом смерти» и «собачьим орденом» нарекли фронтовики эти жетоны, на них коротко означены все сведения о погибшем «за фатерлянд». Скользнув глазами по одной пластинке, Гольбах подумал, что, если обратно отобьют окопы, пять оставшихся на шее убитых половинок пластинок снимет с покойников похоронная команда. Порядок есть порядок.
Но в Германии ничего не знают об истинных потерях на фронте. И в России о своих потерях не знают — все шито-крыто. Два умных вождя не хотят огорчать свои народы печальными цифрами. Высокое командование трусит сказать правду народу, правда эта сразу же притушит позолоту на мундирах. В госпитале он имел любовь с одной сероглазой, звал ее кузиной. Она была не против любви, но с теми, у кого есть чем платить. Копит капитан, готовится к будущему, к победе готовится! Ну и он, Гольбах, тоже готовится…
Мезингер этот глуп как пуп, в войне ничего не смыслит да и в жизни понимает, видать, столько же! А Гольбах как-никак повидал и жизнь, и войну всякую. Горел возле топки парящего всеми дырами угольщика, таскавшегося от Киля до Амстердама и Роттердама. Когда эта калоша все-таки утонула, шипя машиной и пуская пузыри, он хватил и безработицы. Побегал по улицам во время кризиса; «Долой!», «Требуем!», «Акулы капитализма!» — чуть в коммунисты к Тельману не подался. Но тут с неба свалился избавитель от всех бед и напастей — фюрер, мессия, спаситель или как там? Все сразу переменилось. Впрочем, что для него, для Гольбаха, переменилось-то? Получил работу, стал «иметь» свою комнату в портовом районе в сыром доме с угарными печами, постоянную женщину бесплатно имел, поскольку она являлась его женой, ребенка ей сотворил. Куда-то они делись, и жена, и ребенок, скорей всего взлетели в воздух от английских бомб, испарились, как и весь древний портовый город Киль.