Отвратительный трескучий голос и отвратительная фигура! Гном. Маленький и хромоногий, с белым, блестящим старческим лицом скопческого типа.
На глазах выпуклые, дымчатые очки, в фокусе которых сверкает блик света от висящей на стене и коптящей маленькой керосиновой лампочки, и этот блик совершенно скрывает направление взгляда. Чудится, будто эти сверкающие точки — горячие огоньки его глаз, и что он глазами смеется в то время, как все его лицо серьезно и сложилось в пренебрежительные складки.
На очевидно выбритой голове — феска-скуфеечка из коричневой шерстяной материи, и сухое тело| облечено в худенький, порыжевший пиджак и зеленый шарф на шее. По тому, что он застегивается и оправляет шарф, похоже на то, что он был в «неглиже» и для нас примундирился.
— Знаю, знаю, — разденьтесь, пожалуйста и благоволите сюда.
Протягиваю ему его карточку и говорю, что нам его рекомендовали, но он в ту же минуту карточку мне возвращает обратно и говорить:
— Знаю, знаю, — разденьтесь, пожалуйста, и — благоволите сюда.
И сами прошел в соседнюю комнатку, куда следом за ним, сняв шубы, вступили и мы. Комнатка крошечная и, надо сказать правду, без всякого расчёта на сценический эффект.
Каких бы здесь можно было навешать крокодилов, чучел сов и летучих мышей, настраивающих картин и всякой банальной, но производящей впечатление чародейской бутафории! Ничего подобного, а вместо этого совершенно заурядная обстановка шаблонной мещанской комнаты, — разнокалиберные стулья, протертый клеенчатый диван, потрескавшийся комод.
Единственная картинка на стене— какая-то старинная, в листок, in octavo, пожелтевшая гравюрка, прикрепленная к стене просто четырьмя булавками и изображающая нечто достаточно сумбурное, — какого-то голого старца, должно быть Сатурна, с крыльями и косою, опёршегося на локоть и прислонившегося к земному шару, над которым парить ангел, указующий вперед, в высь, пылающим факелом. Аллегория во вкусе тех, которые любили масоны и которых немало рассеяно в старых мистических книжках двадцатых годов.
Старик прошел еще дальше, оставив нас наедине. Видимо, эта комната служила приемной. Мы сели. И опять чувство какого-то омерзения ко всему, — и к продранному, точно липкому дивану, и к аллегорической картинке, и к душно му воздуху комнаты, в которой, словно бы только что накурили чем-то приторным и слащавым, — поднялось и стало расти в душе.
Мы просидели минуты три и уже начали переглядываться не без недоумения. Но вот старик, ковыляя, вышел из кабинета, подошел ко мне и положил передо мною разогнутую старинную книжку.