Очнувшись, я увидел перед собою возницу. Он говорил, что лошади отдохнули, уже пятый час утра, и пора ехать.
Фельдшер стоял на крыльце с полотенцем, очевидно, только-что вымывшийся, потягивался со сна и почесывал под мышкой. Степь, освеженная ночью, казалась необыкновенно тихой, чистой и святой. Ветер ночи свеял с неё весь пыльный след человека.
Благообразный, ветхозаветного склада старичок в изношенной, но чистой рубахе и портах показывал фельдшеру на черневший вдалеке лес и говорил:
— И лес у нас, ваша милость, особенный. В нем еще медведь не перевелся. Завет такой положил батюшка: не бить зверя в евонном лесу. И не бьют его. И так скажем, что не слыхать что-то, чтоб и медведь кого тронул. Тридцать лет здесь живу, — не слыхал. Потому, хошь он и зверь, а чувствует…
Я залез за фельдшером в кибитку, и мы тронулись, с каждой минутой приближаясь к тому заветному уголку, который всем здесь казался ближе к небу, и к которому влеклись сердца всех, в земной тоске взалкавших светлого божьего чуда.