Попробовал его отец уговорить, — не сдается он и стоит на своем. Загасили мы огонь, залезли по своим местам и только что глаза завели, — слышим, ворчит дед. То кому-то грозит, то молитву читает. Отец его остановил раз и другой, — тот затихнет, а потом его вдруг опять прорвет, и опять он что-нибудь выкрикнет. Брат мой в сердце вошел и злобно ему говорит:
— Коли ты, — говорит, — старче праведный, молчать не умеешь, так вот Бог, а вот порог. Псалмы мы и без тебя знаем, а если ты нам хочешь мешать, так забирай свою сомовью шубу и ступай по произволению.
Смотрим, старец наш и в самом деле уходить собирается. Достал с печи свою одежонку и впотьмах шарит, — сапоги разыскивает. Отец его окликает и останавливает.
— Оставайся, — говорит, — это зря сказано. Куда ты, шалый, на мороз пойдешь? Никто тебя не гонит, только и ты не умничай…
А он, слышно, встал и по горнице ходит и дерзостный ответ держит:
— Нет, — говорит, — ухожу, и прах от ног отрясаю… Да будет дом их пуст, и в жилищах их да не будет живый… А мне пострадать радостно… Смиряю и порабощаю тело мое, а дух, как факел, возгорается… Только, — говорит, — горе граду, избившему пророки… Се аз на тя Гог и Магог!.. Почто изыдосте на мя с дреколием?
Слез Антон с печи, и сам не рад, что старика обидел, потому, в самом деле, жутко его, что скотину, на мороз выгнать. Но тот палкою машет и воинствует.
— Не подходи, — говорит. — Не прикасайтеся помазанным моим и во пророцех моих не лукавнуйте… А отмщение за меня воздам не я… Велия скорбь, якова не бысть, ниже имать быти. Черные вороны и летучие мыши… Ишь их сколько!.. Кш!.. И да бежат от лица его!.. И да бежат, и да бежат!..
Оделся и впрямь вышел из избы, и все бормочет и палкой стучит. Отец с лежанки сошел и дает мне тулуп.
— Накинь, — говорит, — и верни его. Нельзя же его впрямь на метель пустить, — замерзнет.
Наскоро засветил я фонарь и за порог вышел. Вижу: вьюга гудит, и снежная пыль кружит и в лицо бьет, а он уже шагах в двадцати на дороге: и что-то говорит, и кому-то угрожает. Окликнул я его, а ветер чуть с ног не сшибает и огонь в фонаре загасил. Жутко мне стало в такой тьме непроглядной и холодно, а я уж почти дремал и спросонья все это словно в тумане созерцаю. Едва отыскал я скобину дверную и скорей на полати…
— Ложитесь, — говорю, — чего с ним, шалопутом, хороводиться…
Как это по-ученому, сударь, выходит, я не знаю, и имеет ли этот старец какое касательство к тем событиям, о коих я вам сейчас повествовать буду, — не ведаю, но сам я, простец, и все у нас на селе полагали, что этот случай по его вине приключился. Дело все в том, что на другой день, этак после вечерни, на нашей сельской церкви, на колокольне, у самого верха, под крестовым шаром, завяз ворон. Этой птицы у нас на кладбище всегда было много. Порой, бывало, Бог весть с чего разлетаются по всему селу с криком и гамом, и носятся без угомону туда и сюда, что шальные. И уж как это вышло, не могу сказать, но попал ворон лапой в трещину на верху колокольни, где железные спаи от ветхости раздвинулись, — и повис вниз головой. Птица большая и сильная, но где бы ей умом брать, — она в перепуге и от боли мечется и зря возстязуется. Тянется изо всех сил вперед, и упереться ей нельзя, чтобы ногу оторвать, а голова затекает и книзу клонит. Рвется, рвется и обессилеет, и висит, широко крылья раскинув, а потом опять с духом соберется, — "ну, в последний раз, думает", — и снова бьется, и трепещет и нудится…