Во времена затишья между боями солдат время от времени осматривал бесстрастный врач; и когда время от времени кто-то бывал вынужден отправиться на лечение, то отправлялся с какой-то гордостью, чувствуя зависть подмигивающих и хихикающих приятелей. Он что-то полностью доказал остальным.
Почти целый год солдаты из взвода Ганса вели себя, как присуще на войне солдатам оккупационной армии, были порознь гораздо мягче, покладистее, вежливее, чем скопом. С зимой добродушию пришел конец, начались вспышки грабежей и злобных, бессмысленных убийств. Ганс, получивший вскоре после начала настоящих боевых действий первичное офицерское звание, уже не должен был вести себя, как остальные ребята; напротив, ему подобало быть офицером и благородным человеком, следовательно, предаваться удовольствиям вдали от чужих глаз. Поведение солдат потрясало его, вызывало яркие, неприятные воспоминания о выходках Чюрке в классе. Поскольку армия — это просто-напросто продолжение школы, рай для тех, кому неохота взрослеть, такое отношение вполне понятно, и Ганс жаждал врываться на эти оргии, арестовывать всех, а зачинщиков вести к себе в кабинет, как доктор Дюмдер. Однако разумные доводы брали верх. Офицеры постарше, участники проигранных сражений, снисходительно объясняли ему, что хороший командир должен знать, когда ослабить поводья, действительность не имеет ничего общего с правилами, когда снега по пояс и каждое дерево, каждая тень, каждый бугорок, кажется, целятся в тебя.
Ганс стал проводить столько времени, сколько удавалось, наедине с собой, в раздумьях. Характер не позволял ему мириться с мыслью, что его мечта опорочена. Иногда старшие офицеры в их равнодушии казались ему чуть ли не предателями. Они производили впечатление воюющих без особого желания, воспринимающих учение фюрера с легкой иронией, ничего не принимающих на веру и полагающихся только на опыт. Иногда досадовал на свою молодость, вынуждавшую его изо всех сил добиваться авторитета, который без труда становился достоянием людей с морщинистыми лицами, непринужденной утонченностью и легкой надменностью. Его нетерпеливое желание славы, возможности блеснуть умерялось глубокой, необъяснимой апатией, чувством затерянности среди массы людей в одинаковых мундирах, в океане цвета хаки, где все личное сглаживалось, все достижения становились общими.
Под этой вялостью, которую в известной степени можно объяснить разумными мыслями, бурлил романтический гейзер, беспокойство, будоражившее его сновидения и зачастую вынуждавшее прикладывать руку к горящему лбу. Он думал, что заболел. Иногда разговаривал сам с собой ради удовольствия слышать голос, говорящий то, что ему хотелось услышать. Этот голос в зависимости от его настроения звучал по-разному. Мог призывать воображаемую армию к невероятным подвигам или говорить с огромной нежностью, не обращаясь ни к кому, изливать переполнявшее Ганса чувство любви в смятую, лихорадочно стиснутую пальцами подушку. Он не мог забыть о собственном теле. Лежа на матраце, чувствовал его форму и сознавал его возможности. Оно томилось но партнерше. Оно было зрелым.