— Вот и на соседей вы не жалуетесь, — добавлял Иван Яковлевич.
— А они, что, жалуются?
— Бывает...
Родина четы Красновских была далеко, они были с Украины, но могила его, теперь уж, верно, заросшая и заброшенная, осталась в далеком Горном Алтае, где он проработал многие годы. Именами таких безвестных тружеников улиц не называют, но дело Ивана Яковлевича все живет, даже не в памяти и воспоминаниях, а в том неуловимом веществе духовности, которое он стремился заложить в умы и сердца своих студентов, ставших потом учителями.
Оказавшись в удобных условиях, я наконец без помех отдалась делу... и запойному чтению — вопреки делу, но как одно отделить от другого? К моему удивлению, в захолустном институте оказалась прекрасная библиотека: хороший набор литературоведческих книг и, что было неожиданно, чуть не все полные собрания сочинений издания А. Ф. Маркса — Мамина-Сибиряка, Чехова, Андреева... Оказывается, библиотека — богатое наследство эвакуированного в годы войны в Горно-Алтайск Московского педагогического института им. Потемкина. Институт вернулся в Москву, а библиотека осталась. Доступ к стеллажам был по-домашнему открытым, словом, как бы сказал папа, «пустили козла в огород».
Мое преподавательское крещение состоялось на лекциях по литературе XVIII века у заочников. Это был совершенно особый контингент студентов: учителя из горных аймаков, русские и алтайцы, преподаватели русского языка и литературы, все они поголовно были намного старше меня, по виду во всяком случае.
Конечно, с точки зрения возможности заинтересовать эту аудиторию и вызвать расположение к себе выгоднее было бы начать с предмета, более приближенного к современности, с XX, например, века — Блока, Маяковского, Всеволода Иванова, а не с Кантемира и Сумарокова. У нас в институте этот курс читал Червяковский, большой, рыхлый, с сияющей во всю голову плешью и огромным, как чемодан, портфелем, служившим одновременно и хозяйственной сумкой. Он был неиссякаемым источником баек о его феноменальной рассеянности, вроде произошедшего на наших глазах случая, когда, выкупив по семейным карточкам хлеб и забыв засунуть его в портфель, он так с буханкой под мышкой и прошагал перед нами первый час лекции в свойственной ему манере от двери до окна и обратно. Его любимцем был Тредьяковский: «Телемахиду» он читал наизусть с восторгом и упоением, буквально закатив глаза к небу, и уроки воспитания Телемаха преподносил как вечные и образцовые для всех времен и народов. Для меня же этот период не был столь родным, и я опасалась приглушить у слушателей интерес к нему отсутствием собственной влюбленности в излагаемый материал. Трудно убедить в каких-либо эстетических достоинствах стихов, которыми услаждал слух своих современников Сумароков: