Петр Петрович спустился к пульту и выключил маяк.
Об аварии на линии Лукашевский рассказал Яковлеву за завтраком. Стал жаловаться на судьбу: как теперь по таким сугробам и по такому холоду добраться до места разрыва и как выйти из положения, если разрыв устранить не удастся — ведь всей аккумуляторной батареи хватит только на три ночи. Потом придется запускать электростанцию, но горючего для нее мало, всего одна бочка.
Петр Петрович, помня о старом уговоре с Яковлевым — "Не канючить!" — не стал бы затевать с ним этот разговор, когда б не странный ответ, который он получил по радио, связавшись со своим управлением. "Не до вас, справляйтесь сами", — радировали ему из управления. Петр Петрович попросил повторить ответ. На этот раз ему ответили еще грубее: "Сказано же, не до вас! Не лезьте хоть вы со своими проблемами! Справляйтесь сами или катитесь к черту!"
Тогда Петр Петрович попросил у Яковлева трактор, людей, горючее. Не для себя попросил: жизнь маяка — это жизнь моряка. Яковлев нахмурился, постучал пальцем по носу и вдруг сказал, отворачивая глаза, что ответ управления ему вполне понятен и что он ответил бы точно так же, потому что — положение таково, когда всех просителей приходится посылать к черту: товаров нет, горючее на исходе, кончается уголь, люди разбегаются, все рушится, хоть караул кричи. "Государство гибнет, — сказал Яковлев чужим голосом, — А ты тут со своим маяком!"
Словно вспомнив о чем-то, Лукашевский подошел к шкафу и вынул из-за него натянутый на подрамник холст — "Вид на пирамиду Хео из тени пирамиды Хеф". Картина была исполнена с той тщательностью, на какую у него никогда не хватало терпения. Краски были тонко растерты, как на полотнах старых художников, переходили одна в другую полутонами, воздушно, отражаясь друг в друге бликами и тенями; холодные, горячие, они несли в себе пространство, свет и пыль, обнимали дымчатое небо и палящую пустыню, сводили их в горизонт, изломанный гигантской глыбой пирамиды Хеопса, упирающейся вершиной в зенит и вросшей тяжким основанием в каменное плато, засиненное с юга конусом тени пирамиды Хефрена. Всадник на буром двугорбом верблюде смотрел из тени на каменные уступы освещенных невидимым солнцем граней пирамиды великого фараона и мертвая тишина пустыни обступала его.
Картина была покрыта лаком, и пальцы Петра Петровича скользили по ней, как по стеклу, хотя ожидали, кажется, ощутить шершавость и упругость горячих камней.
Почему пирамиды возведены в пустыне, на прокаленном солнцем плато? Ведь если бы в оазисе, среди зелени и цветов, в окружении фонтанов, где жизнь буйствует в многообразии и многоцветий, то разве не больше оставалось бы надежды и душевной жажды возвратиться в этот мир из темного каменного лабиринта? В пустыне же — безлюдье и безмолвие. Разве что караван пройдет или ветер ударит по камням свистящим песком. Значит, не в этот мир должна была привести фараонов дорога надежды. От этого мира они отгораживались пустыней и каменным панцирем пирамид, от мира тления — тем, что менее всего тленно и переменчиво: пустыней и камнями. Без единой мысли о возвращении, о повторном обольщении жизнью. В сооружении пирамиды много страха и мало надежды: страх движет теми, кто таскает камни, страх перед жестокой властью фараона; страх движет фараоном: лечь мертвым в землю без гробницы — не воскреснуть, лечь в малую гробницу — быть ограбленным и забытым, лечь в великую гробницу — всегда быть на глазах у неблагодарных и жадных людей… Быть в мире живым — трудно, оставаться в нем мертвым — страшно. И вот надежда: уйти безвозвратно в поля Озириса, успеть до ограбления и поругания умчаться в вечность, о которой больше знают песок и камни, чем люди. Вечны тьма, тишина и покой. Они — в пирамиде, за толщей и тяжестью гранитных блоков.