Доплыв до мыса, мы по каменистому склону выбрались на чужую землю, уселись там и посмотрели назад, на памятник всем матерям, который по-прежнему стоял на покинутом берегу, крохотный такой, и излучал тепло, призыв, страх и все остальное, что и должна излучать в мировое пространство мать. Я почувствовал, как мое лицо растягивается в улыбку, поднялся на ноги, помахал ей и сказал:
— Вот смотри.
— Куда? — спросил Борис.
— А она мне не машет, — сказал я.
— Чё? — сказал Борис.
— Сердится, — сказал я и снова сел.
Борис обдумал сказанное и посмотрел на меня с новой улыбкой на лице, осознав то, что я понял, еще когда мы пересекали экватор: что между нами возникло нечто и оно останется надолго и переживет нас обоих, если только не переборщить. Но в этот день и этим летом нас тянуло перебарщивать, и мы о-го-го как перебарщивали. Так что когда Борис в третий раз сказал «пошли», не оставалось ничего другого, как пойти за ним, прочь от всех и в самую чащу, в мир Бориса, в необозримые заросли узловатых деревьев и кустов, в скрытый от посторонних глаз фейерверк расселин и звенящего в ушах птичьего пения, тени и солнца, холода и жара, идти по тропинке, о которой знал только Борис, пока он не показал ее мне; и это и взаправду оказалось царством дракона, и еще филина, с мелкой и белой как тальк пылью, липшей к нашим мокрым ногам, из-за чего они стали похожи на кости, пылью, которой нигде больше не найти, а только на этой тропинке; и лезть дальше вверх на пятидесятиметровый уступ, чтобы увидеть внизу под нами новую бухту, с одинокой оранжевой палаткой на берегу.
Борис сказал, что надо лечь на живот и по-пластунски подползти к самому краю обрыва. Внизу я разглядел человека, лежавшего на надувном матрасе рядом с палаткой, — тётьку, загоравшую без лифчика; у нее были колоссальные медно-красные сиськи, и трусов на ней тоже не было, как я обнаружил, присмотревшись.
— Она каждый день так, — прошептал Борис.
Я не мог оторвать от нее глаз. Никого больше поблизости было не видать. Только одно это потрясающее существо, оно лежало недвижно как труп, или будто в глубоком сне, и не было похоже ни на что, когда-либо виданное мною, и задело во мне такие струны, которых я в себе не подозревал.
— Мои брательники называют ее Живоглоткой, — сказал Борис.
— Она старая, — понял я вдруг.
— Полтинник, не меньше, — сказал Борис со знанием дела. — Но отсюда не видно. Спустимся поближе?
— Неа...
Мы лежали на животе и разглядывали Живоглотку. Невозможно было отвести от нее взгляд. Неважно было, что она старая, что она далеко внизу и лежит будто мертвая; чем дольше мы на нее смотрели, тем она становилась больше и больше, загорелая и великолепная, эдакий выброшенный на берег кит в электрическом солнечном свете.