«Есть лишь одна-единственная женщина в мире. Единственная и многоликая».
Затем встал и съел несколько холодных картофелин с йогуртом, лимонным соком и луком.
Он написал имя Ребекки на древнегреческом и приклеил его к холодильнику. Он даже пробовал написать ей пару поэтических строк и хранил их в наволочке вместе с заначкой – пачкой сигарет и поздравительными открытками ко дню рождения, которые отец посылал ему каждый год до его семнадцатилетия.
Джордж распечатал плитку шоколада. Думал, от сладкого полегчает. Когда ты трезв, тяжко жить в мире, где тебе все так дорого. Точно верный поборник некоей темной религии, он часто обливался слезами, когда чувствовал, как на него нисходит божественное откровение, – подобно дождю, бьющему в окна, или запаху яблок, или голосу отца, читающему своему ребенку книжку в парке; подобно стае вспархивающих птиц, мельканию и грохоту проходящего поезда и безмолвной красоте ликов.
А выпивка вымывала весь этот бред. Упрощала его мироощущение. Залив глаза, он свободно исследовал землю, не думая о каждом прожитом мгновении как о последнем.
За окном над его кроватью небо сделалось тускло-голубым – значит, скоро рассвет.
Где-то там, на другом конце города, среди тысяч бьющихся сердец есть одно – желанное.
Поразмыслив, Джордж решил, что все уж больно затянулось и придется ему протопать несколько миль через все Афины до ее дома, – там он перекурит, хлебнет узо из бутылки, которую купит, дождавшись открытия магазинов, и представит себе, как чудесно, стоя внизу, упиваться ее сонным образом на балконе.
А может, он позвонит ей в дверь и сбежит (если будет не слишком пьян). Он представил себе, как спрячется в кустах, а она выбежит на улицу поглядеть, кто это еще к ней заявился.
Джордж взял в привычку, уходя из дома, оставлять включенным все, что только можно: свет, радио и даже душ, который однажды, по пьяной лавочке, он забыл выключить, когда вернулся. Он нашел без труда ключи и достал из ящика стола подарочный сертификат, который отец оставил ему в оранжевом конверте с гравировкой в виде запряженной в экипаж лошадки. Он решил – пусть это будет милым сюрпризом, знаком извинения на тот случай, если его обнаружат.
Лифт, пока спускался, дробно постукивал, и это напомнило Джорджу стук каблуков директора интерната, прохаживающегося по высоким сводчатым коридорам общежития.
За год до окончания Эксмута единственное истинное удовольствие, кроме переводов древних текстов и музыки, ему доставляло распитие односолодового виски под обелиском, установленным на вылизанной до блеска территории школы. Он любил посиживать там, потягивать спиртное и насвистывать себе под нос Баха. Обелиск прозвали Эксмутским фаллосом. Однажды, набравшись, Джордж обхватил руками этот самый обелиск, у его основания, и возопил: