Подобные признания он делал с каким-то непостижимым удовольствием. Но вот за чем он не наблюдал, чего вовсе не замечал за собой и что никак не доходило до его сознания, а потому все больше бросалось в глаза, — это отсутствие чувства такта, с каждым годом принимавшее все более устрашающие размеры. Плохо было уже то, что он в семейном кругу рассказывал анекдоты такого сорта, которые с грехом пополам можно было рассказать в клубе, но еще хуже, что он, видимо, начал утрачивать и чувство физической стыдливости. Вознамерившись похвалиться перед невесткой Гердой, с которой он был в приятельских отношениях, прочностью своих английских носков и заодно продемонстрировать ей свою худобу, он, нимало не стесняясь, задрал широкую клетчатую штанину до самого колена.
— Нет, ты посмотри только, как я исхудал. Разве это не странно, а? — сокрушенно произнес Христиан, морща нос и вытягивая вперед свою костлявую кривую ногу в белых вязаных кальсонах, уныло облегающих худые колени.
Теперь, как мы уже говорили, Христиан отказался от всякой коммерческой деятельности. Но он все же пытался чем-нибудь заполнять часы, которые проводил вне клуба, и стремился подчеркнуть, что, несмотря на все препятствия, никогда не перестает трудиться. Он расширял свои познания в иностранных языках и даже начал — из любви к искусству, без всякой практической цели — изучать китайский язык, на каковое занятие и положил две недели усердного труда. В настоящее время он пытался «дополнить» неудовлетворительный, по его мнению, англо-немецкий словарь. Но поскольку он считал для себя полезной перемену воздуха, а для сенатора желательным, чтобы кто-нибудь его сопровождал, то эти труды, конечно, не могли воспрепятствовать его отъезду.
Оба брата отправились к морю. Они ехали по сплошным лужам, под стук дождя, барабанившего о верх кареты, не обмениваясь почти ни единым словом.
Глаза Христиана блуждали, словно он прислушивался к чему-то крайне подозрительному. Томас зябко кутался в пальто и устало глядел перед собой; веки его были красны, острые концы усов безжизненно прочерчивали его одутловатые щеки.
Так они въехали под вечер в парк, и колеса экипажа зашуршали по мокрому гравию. На застекленной веранде главного здания сидел старый маклер Зигизмунд Гош и пил грог. Он поднялся, прошипев сквозь зубы что-то вроде приветствия, и они подсели к нему, чтобы согреться каким-нибудь питьем, пока внесут наверх их чемоданы.
Господин Гош тоже был запоздалым курортным гостем, подобно немногим другим приезжим — какой-то английской семье, незамужней голландке и холостому гамбуржцу, которые, видимо, сейчас спали, так как вокруг стояла мертвая тишина и слышалось только журчание дождевых потоков. Пусть их спят! Г-н Гош днем не смежает глаз. Он рад, если ему удается хоть ночью забыться на часок-другой. Здоровье его вконец расшаталось; он лечится здесь морским воздухом от дрожи в конечностях… Проклятие! Он уже с трудом держит стакан грога в руках и — громы небесные! — не всегда может писать, так что дело с переводом полного собрания пьес Лопе де Вега подвигается удручающе медленно. Старый маклер находился в весьма подавленном настроении, и его кощунственные возгласы были лишены прежнего запала. «Все к черту!» — восклицал он. Теперь это стало его любимой поговоркой, которую он повторял часто вне всякой связи с разговором.