Стоил вдохнул свежего воздуху, закашлялся, вдохнул снова и снова, с удивительной легкостью. Он чувствовал, как кислород очищает его тело, рассеивая мысль и сгущая чувства: этим же воздухом дышали его предки, мать, отец, десятилетиями он насыщал их кровь, как насыщает сейчас кровь его и Евлогии и, дай-то бог, будет насыщать кровь ее детей и внуков. Вот где кроется простота и таинство жизни, так ясно ощущаемые в эту ночь, здесь, среди разметавшегося во сне города. Именно этот воздух, ничем не отличающийся по своему химическому составу от остального, наполняющего мир, но неповторимый, потому что родной, словно бы защищает нас от всего воздушного океана, как память о наших предках, позволяет нам не терять самообладания в противоборстве добра со злом. Да, Бонев, все есть в этом мире — и любовь, и ненависть, и страх, и отвага, и смысл, и бессмыслица, и между этими вечными магнитами живем мы, увлекающиеся и нуждающиеся в равновесии, которое достигается с трудом, но все же достигается.
Стоил протянул руку, отломил крошечную веточку, снаружи она была корявая, а внутри сочная, он понюхал ее и легким шагом направился домой, где его ждала Евлогия.
После той ночи, когда Караджов провожал Леду домой, он провел две недели в мучительном одиночестве и в неуемной тоске по ней. Все казалось, что она вот-вот даст о себе знать — самолюбие не позволяло ему сделать это первым. Он рассчитывал на ее великодушие, ему хотелось верить, что она все же оценила чувство, которого он не смог скрыть.
Первые два-три дня он считал ее молчание вполне естественным. Едва ли можно было рассчитывать, что она, с ее характером, станет звонить уже на следующий день, как будто ничего и не было. Внутреннее чувство подсказывало ему, что ее звонка следует ждать через два-три дня, не раньше. Но дни текли, а она все не объявлялась.
Погруженный в дела, Караджов внезапно с душевной болью вспоминал о ней, и все валилось из рук. И чем дольше длилось ожидание, тем чаще замирал он у письменного стола, вблизи телефонных аппаратов, охваченный почти маниакальной боязнью пропустить ее звонок.
В следующую неделю он лишился сна. Ложился поздно, после полуночи, весь вечер дремал у телефона, который вообще редко напоминал о себе: звонили Калояновы, иногда с работы, но после десяти телефон молчал. Караджов вспоминал, что в эту пору заканчиваются концерты, и во всех подробностях представлял себе филармонию: народ одевается и расходится, среди оркестрантов Леда, зажавшая под мышкой флейту в футляре. Разве мыслимо, чтобы у нее не нашлось двух стотинок для автомата, разве трудно набрать шесть цифр из записной книжки? Не может же он сам караулить ее в филармонии или слоняться под вечер возле кафе — это было бы унижением.