XIII
На обеде я не появилась, потому что бессовестно его проспала. Франсуаза заходила за мной, и, весьма удивлённая тем, что я нежусь в кроватке в разгар дня, ушла ни с чем, тихонько прикрыв за собой дверь. Хотя от неё-то я как раз ожидала, что она разбудит меня с криками и упрёками: как это я смею спать в такой чудесный день?! В последний, может статься, день моей свободы…
Но милая Франсуаза понимала всё гораздо лучше меня самой. Видела она, как мне плохо, и безо всяких докторов прекрасно знала о причинах моего недомогания. Вот почему она не стала меня тревожить.
А у меня возникло преотвратное чувство этой дурацкой слабости, о которой, как мне теперь казалось, знали все вокруг! Русский журналист, с этим его снисходительным: «Вовсе не обязательно всегда быть сильной, Жозефина!», Франсуаза, осторожно прикрывающая дверь вместо того, чтобы хлопнуть ей посильнее и разбудить меня… Зачем она так поступила? Чтобы теперь все внизу знали, что мне стало плохо после беседы с комиссаром? Отлично, браво, брависсимо! Бегите же, скорее, расскажите об этом Витгену! Грандек расскажет, я не сомневалась. И тогда комиссар самодовольно улыбнётся, скажет нечто избитое, вроде: «Ну вот птичка и попалась», или же «На воре шапка горит», или, к примеру: «Я так и знал!»… Боже, ну зачем, ну почему Франсуаза не разбудила меня?
Переживания мои, естественно, оказались напрасными. Ровно как и на счёт всемирного заговора полиции против Жозефины Лавиолетт – в столовом салоне №3 никому попросту не было до меня дела. Ну, или почти никому. Заботливая Габриэлла, например, поинтересовалась, где же мадам Жозефина и почему она до сих пор не спустилась? Вредный швед Эрикссон отпустил свою коронную фразу об опаздывающих и пренебрегающих приличиями людях, а Гранье живо вступился за меня и поставил доктора на место.
– Ещё бы ему не вступиться! – добавила Франсуаза, с недвусмысленной улыбкой подмигнув мне. Обо всём этом она рассказывала мне два часа спустя, сидя на моей постели и держа меня за руку. Создавалось впечатление, что я пала жертвой какой-то неизлечимой лихорадки, а не обычной меланхолии – но Франсуаза так трогательно заботилась обо мне, что я не решилась её одёргивать, и сарказм свой приберегла для более подходящего случая.
– А ещё, – продолжала она, – ты не поверишь, кто тобою интересовался больше остальных!
– Твой обожаемый Гарденберг? – Предположила я, пряча улыбку. – Вот уж точно не поверю ни за что в жизни! Он глаз с тебя не сводил во время завтрака, причём смотрел исключительно в твоё декольте! Я вот тут задумалась, а в его возрасте – не поздновато ли?