Вскоре от припасов Трохима и крошки не осталось, но к вечеру Лавронька Сопля притащил кошик[257] объедков с отцовского стола. Вместе с ним явился юнак, одетый в рубище. Он был бос, нечесан, прыщав. Ну юрод и юрод.
Заметив опаску в глазах Обросимов, Лавронька поспешил успокоить: это служка с монастырской поварни, монах будущий; такие уж испытания он на себя положил — рубить дрова, носить воду, терпеть холод и нужду во всём. Никто вернее, чем он, к ризничему Палемону не проведет Обросимов.
— А ти видкиля об тим Палемоне знаеш? — удивился татка.
— Я всё знаю, — выпятил грудь Лавронька. — Ухи е… Тебе об нем монах говорил, — и вдруг прищурился хитро: — Ты его гроши часом не потерял?
— Ни, хлопчик, — поняв намек, забренчал монетами татка.
— Ось вони! Усим достатньо буде.
— Тады поладим…
В монастырь татка решил отправиться немедля. Надо спешить, пока удача не отвернулась. Заночевать и там можно.
Юнак пожал плечами: а почему нет? Неба над головой много…
Вскоре после их ухода засобирался и Лавронька.
— Бывайте, — солидно простился он с Даренкой и Трохимом.
— Сон вам в руку!
Но сон долго не шел. Только теперь Даренка по-настоящему поняла, что сделал для них с таткой Трохим. Явился, как добрый молодец, чтобы вызволить их из темницы. Так он ей предан, так предан, что и словами не выразить. Тут самое холодное сердце растопится. О даренкином и говорить нечего.
Дрогнуло оно, размягчилось, о неньке с сестрами затосковало. Где они сей час? Какие горькие мысли их терзают? Впали, наверное, сиротинушки в жгучую скорбь и темное отчаяние. Кабы можно было им отсюда знак подать, успокоить и ободрить. А то ведь море слезонек прольют в неизвестности, испечалятся вконец…
Не заметила, как у самой слезы хлынули, да так обильно, что стала она от них захлебываться.
Подсел к ней на лавку Трохим, принялся успокаивать. Сам большой, сильный, а слова у него детские, бесхитростные. И репкой от него пахнет, как от параскиного Нестирки. Гладит ее, к груди бережно прижимает.
— А ти навищо матинку и браттив бросив? — сглатывая слезы, начала выговаривать ему Даренка, — Вони ж слаби и недужи. Як без тебе им жити, ти подумав? Ах, Трохимок, Трохимок. Ты вже вирос, а усе як маля.
— Тебе хотив бачить, Дася. Дуже хотив!
Ну что ты с ним будешь делать? Ее хотел видеть…
— Горюшко ти мое, — увещевающе прильнула к нему Даренка. — На всяко хотиння е терпиння. Дай мени слово, Трохимок, що зараз до хати вернешся. Христом Богом прошу, дай. Якщо я тебе мила, завтра простимся до загального ладу[258]. Добре?
— Не знаю, Дася. Ничого не знаю. Мене до тебе тягне, аж сили немае. Чуеш, як дрожу?