— Обормоты! — недовольно ворчал телефонист Муха. — Не дадут и позавтракать...
Завтрак действительно задерживался, не пришлось бы завтракать во время обеда. Как позавчера. Тут, в Австрии, совсем не то, что месяц назад в Венгрии, когда мы мало думали о кухне. Там в каждом доме можно было добыть кусок ветчины, круг колбасы, буханку белого хлеба. Да еще бутыль вина в придачу. В Австрии же с продовольствием оказалось туговато, сами австрийцы сидели на карточках и, в общем, голодали. Мы же питались исключительно заботами интендантов.
Обстрел длился около часа; стреляли наши артиллеристы и немецкие. Однажды рвануло на дороге, возле полуразрушенного дома, где утром стояли машины, — горелой вонью потянуло в сторону речки. И мною вдруг овладело беспокойство: как бы не угодили в коттедж! Враз могли испортить всю эту красоту — плод трудов и забот, может, не одного поколения. Между тем по ту сторону городка, на передовой, вроде все было тихо, пехота молчала, значит, атаки не предвиделось. Можно было немного расслабиться, оглядеться, и я выбрался из ровика. Возле наводчика Степанова уже сидел командир орудия Медведев — не в лад с собственной фамилией костлявый и тощий сержант с узким староватым лицом. Обстрел прервал его утренний сон возле бруствера, и сержант недовольно морщился.
— Какого черта! — выругался он, когда рвануло поблизости, кажется, за оградой лесопилки. — Зажгут, будет вонять до вечера.
— И без того вони хватает, — сказал наводчик.
— Такой городок рушат. Без нужды ведь. Все равно скоро конец.
Что скоро конец — это уж точно, подумал я, немного осталось. Только мы здесь задержались, словно уперлись в какое-то невидимое препятствие. С запада успешно наступали американцы, время от времени батарейные радисты ловили в эфире их не очень далекие разговоры по-английски, которые перемешивались с немецкими, чего прежде никогда не случалось. Значит, они где-то рядом и, может, днями ударят навстречу. Если к тому времени бессмысленные обстрелы не превратят город в руины. Почему-то прежде о том не думалось: стреляют, ну и пусть, рушат — и ладно. На войне никогда ничего не создается, всегда разрушается — так было всегда. Но вот появилось новое отношение как к человеческим жизням, так и к материальным ценностям. Появилась жалость — как, наверное, и полагается в конце каждой войны.
Как только вверху немного утихло и обстрел стал ослабевать, пришли наши солдаты с кухни. Атрощенко со Скибовым принесли по два котелка каши, буханки хлеба под мышками — наш паек на весь день. Следом зачем-то приволокся санинструктор Петрушин, и я с досадой подумал: а этот зачем? Мне он решительно не нравился, этот тридцатилетний плутоватый сержант, который в промежутках между обстрелами обычно шарил по батарейным тылам в поисках добычи. Когда же на батарее появлялись раненые, санинструктора было не сыскать. Опять же из-за его велосипеда я сегодня влип в неприятную историю. Наверно, почувствовав мое настроение, Петрушин начал заискивающе: