Его смерть была смешной, даже гротескной. При разгрузке судна проломился высокий трап, похоронив в речном иле пять человек и сколько-то там тонн бананов. Человеческие останки смешались с банановой кожурой. Их так и не смогли поднять.
Теперь она осмеливалась додумать грешную мысль до конца: он дал им больше своей смертью, чем давал при жизни. Сейчас, спустя много лет, она угрюмо усмехалась в темноте, удивляясь несмышлености, присущей молодости. Разве она могла позволить себе в молодости такие нечестивые мысли? А суд присудил каждому ребенку по тысяче долларов – даже Винсенту, еще не родившемуся, но уже слишком хорошо заметному чужому глазу. То были опекунские деньги – в этой мудрой Америке даже родителям не позволяют распоряжаться деньгами, принадлежащими детям. Сама она получила аж три тысячи долларов, о которых не догадывался никто на ее улице, не считая тетушки Лоуке и Октавии.
Выходит, не вся жизнь пошла насмарку.
Сейчас не только говорить, но и помыслить было страшно о тех несчастных месяцах, когда она вынашивала Винни. Ребенок, чей отец погиб до его рождения, – все равно, что дьявольское отродье. Даже сейчас ее не покидал суеверный страх; даже сейчас, спустя тринадцать лет, на ее глаза навернулись слезы. Она оплакивала себя прежнюю, она жалела своего не родившегося еще младенца, а не по-дурацки погибшего мужа. Об этом Октавия не могла знать, этого ей было не дано понять.
А потом случилось нечто и вовсе постыдное: минул всего год после смерти первого мужа, всего полгода назад родился сын от этого мертвого мужа, а она – взрослая женщина! – впервые в жизни воспылала страстью к мужчине – тому, кому предстояло стать ее вторым мужем. Влюбилась!… Только это была не одухотворенная любовь девушки или святой, не чувство героини из романтической истории, о которой полезно было бы поведать молоденькой девушке. Нет, ее «любовь» означала разгоряченные тела, нестерпимое томление, горящие глаза и щеки.
«Любить» – значило ощущать в себе его набухшую, пружинистую плоть. О, что за безумие, что за глупость для матери семейства! Хвала Иисусу Христу, теперь все это позади.
Кто же тот, кто ее воспламенил? Фрэнку Корбо исполнилось к тому времени тридцать пять лет, но он никогда не был прежде женат. Он был худ, жилист, голубоглаз; считалось странным, что он дожил до таких лет холостяком; странной была также его молчаливость, его одинокая гордыня – разве не смешно, когда задирает нос человек, совершенно беспомощный перед обществом и судьбой? Соседки, искавшие вдове спутника жизни и кормильца для четырех голодных ртов, считали его способным на любую глупость, но все же представили его ей как самого подходящего кандидата. Он работал в утреннюю смену в железнодорожном депо, вторая же половина дня была у него свободна для ухаживаний.