Роковой портрет (Беннетт) - страница 8

Любовь к матери связывала нас с отцом, поэтому для меня стало страшным ударом, когда его как-то утром принесли с охоты. Он сломал себе шею во время прыжка с лошади — глупая смерть. Никто меня не утешал: И в девять лет я резко повзрослела. Я сама надела на похороны траурное платье, бросила на гроб горсть земли, и для меня начались годы бесшумной жизни в коридорах: я бдительно подслушивала адвокатов и родственников, строивших планы на мою жизнь; как сорока, подбирала вещи родителей и обрывочные воспоминания, а потом меня отправили подслушивать в коридоры других людей. Моя мать давно знала Томаса Мора: она познакомилась с ним в Лондоне еще до замужества. С его стороны взять меня был каприз — правда, каприз добрый. Но он хотел, чтобы отныне я считала его своим отцом. Об этом, когда я появилась на Старой Барке, он попросил, глядя на меня добрыми глазами.

Конечно, тогда я не знала, насколько знаменит ум этого человека в Европе. Не догадывалась, что, находясь в его доме, тоже стану вращаться в интеллектуальном кругу избранных, где в каждой комнате по гению и кое с кем, если повезет, можно и перемолвиться. Или что из нас, девушек, — со временем я обзавелась новыми сестрами — будут готовить единственных в своем роде гениальных женщин христианского мира. В тот день я заметила только, что у незнакомца, которого мне предстояло называть отцом, мягкое, доброе, полное жизни и света смуглое лицо. Я сразу потянулась к нему, к его улыбке, ко всему существу. Рядом с ним каждый думал, что ему желают добра. И даже если незнакомец так и не вытеснил воспоминаний о моем настоящем отце, одного его присутствия было достаточно, чтобы сельский ребенок отчаянно силился выговорить «отец», всматриваясь в него с надеждой, по малолетству не в состоянии ее понять.

Жизнь у Моров оказалась сопряжена со множеством радостей. В девятилетием возрасте я и понятия о них не имела, а сейчас было бы странно думать о том, что моя судьба могла сложиться иначе и я не очутилась бы в сплоченной компании гениев. Но реальность моих взаимоотношений с отцом не отвечала первым надеждам. Он был добр ко мне, но сдержан и холоден. Никаких объятий, никаких ласк, никакой близости. Он держал меня на расстоянии, а собственных детей — Маргариту, Цецилию, Елизавету и Джона — обнимал и подбрасывал на коленях.

Добродушное подшучивание Мор приберегал для их мачехи Алисы. Отец взял в жены вдову на восемь лет старше его за год до моего появления в доме, прихватив в качестве приданого ее земли и стойкие благоразумные воззрения на жизнь. Иностранцы, гостившие в доме отца, решили: новая мистрис Мор жестче его первой жены, о которой все отзывались очень тепло. Если поздно ночью подняться вверх, пройтись по коридору и подслушать, о чем беседовали Эразм и Эндрю Аммоний, а они шептались по-гречески, то непременно услышишь «карга» или «гарпия с крючковатым носом». Но Мор, отнюдь не такой нежный цветок, как его ученые друзья, давал госпоже (так полусерьезно называли ее мы, дети, что шло к ней) не меньше, чем получал от нее. Он перешучивался с ней словно настоящий лондонец, с удовольствием ел простые блюда, радовался соленым словечкам, а когда его попытки заинтересовать ее латынью не увенчались успехом, ему удалось заставить ее выучиться хотя бы музыке. Новая женитьба отца как-то подходила к его грубоватости, приземленности, хотя и совпала — а может быть, и привела — с разрывом с некоторыми друзьями-гуманистами. Во многих отношениях меня, да и других приемных детей, это устраивало, так как добрее госпожи Алисы никого нельзя было и представить. Никто не сумел бы создать в доме более радушную атмосферу. Но никто и не возился со мной как с любимым ребенком. А я бы все сделала ради человека, давшего мне понять, что я особенная.