Первое второе пришествие. Вещий сон (Слаповский) - страница 27

Петруша первым выучил стихотворение, поднял руку, рассказал — и пошел из класса.

— Куда это ты? — спросила учительница.

— А я всё.

— Ты-то всё, да другие-то не всё!

— Ну, пусть сидят, — рассудил маленький Петруша.

— И ты сиди.

— Зачем?

— Будешь слушать, как они отвечают.

— А чего слушать-то одно и то же?

— Сядь, я сказала! — исчерпала разумные доводы учительница.

— Зачем?

— Затем, что идет урок и с урока не уходят!

— Почему?

— Потому что ты школьник теперь, а не кто-нибудь.

Учительница сердилась: письмо было прервано на интересном моменте, — она доказывала Алексею Рудольфовичу, что, даже не имея друзей близ себя, можно не чувствовать себя одиноким, если есть где-то, пусть даже и вдалеке, тот, кто помнит о тебе, а ты помнишь о нем…

А Петруша все стоял у двери.

— Ты сядешь или нет? — злилась учительница.

— А на кой?

— Не «на кой», а зачем?

— Ну, зачем?

— Заниматься, как и все.

— Все учат, а я выучил уже.

— А вот расскажем, другое задание будет.

— Скажите, сделаю.

— Слушай, Салабонов! Закон школы такой, что ученик слушает учительницу. Ты должен меня слушать.

— А я слушаю.

— Так садись!

— Я и стоя слушать могу.

— Дурак! — взорвалась вдруг учительница. Горько ей сделалось и обидно: так хорошо начиналось утро, так светло было на душе, а теперь явственно открылся ей мрак грядущего года, наполненного мероприятиями по воспитанию дуболомистых детей железнодорожников. Она вскочила, схватила Петрушу за плечо и поволокла его к парте, усадила его обеими руками, словно желая навечно приклеить к сиденью.

Но едва отошла — Петруша вскочил и выбежал.

Уговорили его пойти опять в школу лишь через неделю.

Потом он, конечно, попривык к условиям несвободы и в школе, и, само собой, в армии; он привык опытом, но душой и умом так и не понял. Однажды он читал историческую книгу про Италию, и ему очень захотелось в Италию, но вдруг он понял, что скорее всего никогда не попадет в Италию, — и даже заплакал…

Вот теперь мучает и жжет душу вопрос: почему он здесь, а не на воле?

Почему нельзя объяснять этим людям, что ему невозможно здесь находиться, что от этого и ему, и им будет только хуже?

И эта мука была в Петре сильнее страха боли и даже страха смерти (впрочем, последнего страха он никогда не имел).

— Ты меня лучше убей, сержант, — тихо сказал он приблизившемуся Гавриилову.

— Я тебя не только убью, я тебя на десять лет засажу за нападение на милицию, — сказал Гавриилов, тоже почему-то шепотом.

— Я отсижу, — сказал Петр. — Но я выйду и убью тебя. Богом клянусь.

Ах, не надо бы Гавриилову глядеть в глаза Петра, а он — глянул. А глянув — дрогнул. Хотел поднять руку — не поднимается рука.