— Пан поручик Травский! История оправдывает свои законы. Не пугайте меня догматами иезуитского ордена, я служу крулю Александру, российскому императору Божией милостью и нашей «конгрессувке» — отчизне, волею Наполеона. Меня ничем не запугаешь и не удивишь.
— Ну, это свойство присуще не только порядочным людям, в числе коих я полагаю и вас, капитан. Все ж таки есть честь… Есть присяга, хотя бы и врагу данная… но…
— Данная поневоле! — неожиданно заговорил Лукасиньский, выступая вперед.
— Как поневоле? Почему? Мы сами присягали! — раздались нерешительные отдельные голоса.
— Присягали-то вы сами. Но при каких обстоятельствах, Панове товарищи! Припомнить извольте. А я вам помогу.
Надоумленный примером Лелевеля, о котором говорил ему недавно Крыжановский, майор сумел вызвать перед глазами слушателей отчаянное положение Польши, окруженной врагами, беспомощной, беззащитной, которую, не спросив о ее желании, участники различных конгрессов, европейские государи, словно вещь, перебрасывали из рук в руки, торговали народом и страной, как бездушной вещью.
Мастерская речь, страстный голос, сильный жест сделали свое дело. Слушатели громкими криками покрыли последние слова майора:
— Верно! Вынужденная клятва цены не имеет для самых честных людей!.. Пусть настанет скорее час… Мы все готовы… Пусть живет Польша! Гибель врагам!
— Что ж, пусть настанет час… Я тоже буду молить Бога… И я люблю отчизну не меньше всех вас. Но… простите… дайте сказать, — снова упорно, решительно заговорил поручик Травский, когда смолкли возбужденные голоса товарищей.
— Что еще? Что такое? О чем тут… Довольно…
— Пусть говорит! — поддержали поручика другие.
— Да, я должен сказать. И мне никто не помешает. Мы все понимаем, для чего мы сюда сошлись. Но я еще не уразумел: правы ли мы в нашем решении — готовить месть под личиной дружбы? Может быть, настанет час… Весь народ станет сильнее, разумнее. Не захочет сносить чужое иго, поднимется сам, без тайных происков, как Богом ведомый… Тогда и я, конечно, встану за родную землю, пойду на ее притеснителей. Но как действовать из-за личных недовольств и обид, из-за недостаточной платы? Из зависти к чужеземцам, которых предпочитают нам?.. Так я не могу! Может быть, вы правы: месть имеет свои права для современных людей. Но я хотел бы видеть иного человека… Который врагу и другу глядит прямо в глаза… И потому — я буду работать на пользу сознания народного… не ухожу от идейной работы… Только прошу не считать меня в числе тех, кто сейчас собирается выступать активно. Я на это не готов по совести и не хочу обманывать себя и вас… Вы не понимаете? Я объясню. Вот все здесь особенно недовольны цесаревичем. Правда, у нас, в свободной Польше, с войсками, видавшими победы под знаменами великого вождя, он ведет себя как среди своих рабов-москалей. Но он не может иначе. Он так вырос. Воспитался в такой среде. Я не оправдываю… Но и винить не могу. А он любит нас. Вы все это знаете, как и я сам. Он не делает разницы между своими и польскими батальонами. Его родина дает нам средства, которых мало в нашей бедной отчизне. Он верит нам, дарит Польше оружие, учит наши полки. Неужели же для того, чтобы мы эти пушки, эти штыки обратили против них? И как? Без предупреждения, исподтишка… Нет, это противно мне, моей совести, моей морали! А я не для того ищу правды в словах Евангелия, в учениях философов, чтобы в своих делах поступать по рецепту дикаря: «хорошо то, что мне выгодно!» Пусть враг учится у меня величию души, а не приемам хитрости и предательской тактики. Вот как думаю… как чувствую я… И, кажется, не ошибаюсь.