И он пришел в студию вполне счастливый, и там была Лия, которая ему кивнула, ничуть не удивившись. Про восстановление в институте ей почему-то было уже известно.
— Ты откуда знаешь?
— Слухом земля полнится. Горецкий сказал, а Горецкому — кто-то из ваших. Я же говорю, Москва сейчас ужасно тесная.
— Ну и что ты об этом думаешь?
— Если честно, я не очень много об этом думаю, — сказала Лия.
— Действительно честно.
— Я хочу сказать, глупый Мишка, что ты для меня не этим определяешься.
— А чем?
— Чем — я пока не поняла. Но в изгойском состоянии ты мне нравишься ничуть не больше, успокойся. Правда, в не-изгойском я тебя пока не видела.
Он не видел ее две недели, на ней было новое платье, очень простое, черное, довольно короткое. На ком угодно оно смотрелось бы скромно, а на ней выглядело как парижское. Волосы были особенно медовые, и пахло от нее другими духами, более горькими и свежими. И она, кажется, чуть подкоротила волосы.
— Лия, а ты-то как?
— Я не очень хорошо. С отцом все плохо.
Миша вопросительно показал глазами на потолок и спросил:
— Гм?
— Нет, с сердцем. Но и там, наверное, тоже. Я не спрашиваю.
— Слушай, а вот женский голос подходил, когда я звонил, — это…
— Это да. И, может быть, это самое плохое для него.
— Она тебя не трогает?
— Попробовала бы тронуть. Но и не радует, как ты понимаешь. Я думаю съехать.
— К кому?
— Я разберусь. К тебе пока рано.
И всегда она умудрялась понять раньше и сказать прямей.
Они сели рядом на низкие коричневые скамейки, такие обычно стояли в школьных спортзалах. На этот раз показывалась сцена концерта, на котором группа строителей исполняла сатирические частушки, а отрицательный комсомольский вожак негодовал и упрекал их в кощунстве. Начинался тем самым зажим критики. Вожак окончательно утрачивал связь с массами и обнажал свою гнилую сущность. Как бал в балете всегда повод для дивертисмента с французским, русским, африканским танцем — так концерт был не только поводом обострить коллизию (чувствовался уже финал, и действие шло крещендо), но и возможностью показать все музыкальные дарования. Были танцы, лирические песни и баллада о том, как мы поехали в глухую Сибирь, до свиданья, мама, не грусти, строить город сына отпусти. Чувствовалась профессиональная рука Горецкого с его задором на грани дозволенного.
Солировал Сева. Его роль окончательно определилась — он был теперь, ясно по всему, хороший из народа. Роль Хорошего из народа, по Мишиным прикидкам, долженствовала стать главной во всех современных пьесах. Орехов, видимо, набрел на нее интуитивно и собирался писать теперь об этом персонаже до конца дней — своих или его. Хороший из народа, сутулый, негромкий, выносливый, обязан был терпеть вопреки всему ради светлого дела. Он был не из этих неженок, которым всегда хорошо и которые всегда недовольны. Ему доставалось солоней всех, но он как бы просил: еще, еще! Он был становой хребет, плечо, на котором все держалось. Он вынес и эту дорогу железную. Он никогда ничего не требовал, и его ни о чем не спрашивали, а если спрашивали — он делился негромкой, но емкой народной мудростью. Он был тихий. И оказывалось, что именно в него влюблена самая раскрасавица, и именно у него, при всей негромкости, лучшие трудовые показатели, а когда на собрании его спрашивали — ну ты-то, Шишаков, что молчишь? — он обязательно был Шишаков! — он отвечал: да по-моему, все ясно, ребята, надо просто работать. Просто вот работать, и тогда все будет как надо. И все говорили: боже мой, как это мы раньше не понимали!