— Долго — сколько?
— Я не знаю. Может быть, до июня. Очень может быть, что я первая передумаю, но ты пока не появляйся. А потом мы оба что-то решим и тогда будем действовать. Пойми, я правда не отталкиваю. Я никогда тебя не оттолкну. Я за тебя, может, отвечаю.
— Лийка, — спросил он вдруг. — А как ты сейчас одета? Ну, в смысле, что на тебе?
— Все то же самое, — сказала она небрежно. — Я не переодевалась, все думаю. И вообще я пришла недавно, в этот раз поздно разошлись. Все утешали Люсю, Горецкий пел частушки. Этот ваш Борис даже заступался за тебя, говорил, что на семинарах вас приучали к беспощадности.
— Жалко, — сказал Миша.
— Чего? Что заступался?
— Нет, это тоже жалко, но более жалко, что на тебе все то же. Хотя тебе очень идет. Не хочешь ли узнать, что надето на мне?
— Нет. Да. Скорее нет, чем да. Но ты обидишься. — Голос у нее стал очень усталый, и это уж точно был наигрыш. — Ну хорошо, что на тебе?
— Да практически ничего, — сказал Миша. — Одни лишь только трусы. Прекрасное название было бы для романса. «Одни лишь только трусы».
Лия засмеялась коротким равнодушным смешком. Однажды Миша сделал опечатку, перебеляя стихи для «Литературной учебы» в прошлом году, — тогда ничего не взяли, — вышло прекрасное слово «рванодушный», вот это было сейчас как раз про него.
— Ну ладно, — сказала Лия и положила трубку. И Миша был в первые несколько минут почти спокоен, но потом с небывалой силой засомневался в себе. Он ведь действительно ощутил себя в своем праве, и нельзя, оскорбительно, возмутительно было думать, что самоуверенность и даже жестокость появилась после восстановления. Нельзя быть, быть нельзя, как писали в каких-то старых письмах! Он не был готов к такому знанию о себе. Он не мог, не смел так от этого зависеть. Он действительно озверел. Он вспомнил, как ударил женщину. Ему стало яснее ясного, что поехать к этой женщине надо немедленно, лучше бы прямо сейчас, на каком-то ночном трамвае, который ходит весенними ночами, но главное — не растерять решимости к утру. Он проворочался еще с полчаса, но потом воспользовался вернейшим снотворным — вообразил Лию, немного потрудился и, удовлетворившись паллиативом, заснул.
Наутро его решимость никуда не делась. Он впал в дикую непривязанную тревогу — ту самую, которая томила его после исключения, когда отошел наркоз и обрушился ужас случившегося. Хотя какой там ужас. Он успел привыкнуть к перепадам. Однако мысль о собственном поликратовом счастье тревожила Мишу, и по утрам — как в случаях действительно серьезного беспокойства — сильней, чем с вечера. Надо было немедленно ехать к Вале и умасливать судьбу, с которой он так безжалостно разобрался. Если она беременна, то черт его знает, от кого, но если от него и она сумеет это доказать — как-нибудь ведь это доказывается, рассчитывается, — плакало и восстановление, и работа, и всё. Жизнь сломана. Она могла, конечно, приврать, чтобы его напугать. Но могла и не врать, и страшно подумать, чего она там наворочала, пока он беспечна дразнил студию. О себе надо было думать, а не о студии. И он поехал к ней на работу, не заботясь даже о том, что придется, может быть, объясняться прилюдно. Он знал теперь, что все неприятности надо встречать лицом, грудью.