Алиска скучала, отсутствующим видом показывая, что не желает иметь отношения не только к гарему, но и к Султану. В немыслимом манто из трупов черт знает каких животных, она сидела на отшибе, разложив по меховым плечам тщательно закрученные волосы. Ей на ухо что-то говорил Даниил. Я уж не помнил, кто к кому подсел – она к парню или он к ней. Сильно сомневаюсь, что она займет место, пусть даже и определяющее, в гареме кавказца. Не тот человек, чтобы довольствоваться кем-то одним.
Неразлучная парочка Влада-Кир сидели в углу, недалеко от Алиски. Я с удивлением заметил рядом с ними Гопника. Он пытался что-то втолковать Владе, но она – безучастная – ни на что не реагировала. Мне опять некстати вспомнилась она – другая – точенная, хрупкая, голенькая, сидящая у меня на коленях, прижимающая к моему лицу нежные грудки. Раньше мне б светило лет восемь за подобную сцену, но сейчас…
Закона не было, но мораль, засевшая глубоко в сердце, осталась. Возможно, у меня одного. Я ощущал себя ни много ни мало, хранителем устоев. Особенно в том случае, если большинство решит пустить в расход беременную бабу. Однако отказать себе в удовольствии вспоминать круглую попку Влады я не мог. Хотя и перебивало теперь ту картинку белое лицо Кира, когда прибежал он ко мне, уговаривая снять Владу с крыши Исаакия. И позже – дрожащая девчонка, до физической боли напомнившая мне прежнюю Дашку – безутешно как маленькая, взахлеб рыдающая на моей груди. Тогда я отвел их к себе в логово, дал Владе успокоительного из своего безупречного аптечного арсенала. А потом мы с Киром до утра сидели в столовой, пока выпитое пиво не отправило нас в аут.
- Итак, голосуем! – наконец, услышал я принятое решение. – Напоминаю: цифра один – привести приговор в исполнение немедленно. Цифра два – дождаться родов. Ручки и бумага есть у всех?
Я оглянулся, в надежде разглядеть такое же снисходительное облегчение от окончания долгих дебатов в глазах господ присяжных. Но вокруг царила коллективная одержимость и заключалась она в желании вершить чужую судьбу, хоть так опосредованно определяя собственную значимость в мире, где от клопа зависело больше, чем от тебя.
Колюня притаился – я не подберу другого слова – в темном углу. Загорелый до черноты, худой настолько, что, казалось, трещала кожа, туго обтянувшая скулы, он выбрал место с краю в последнем ряду. Могильщик сидел неподвижно, уставившись в одну точку, явно находившуюся не вне, а внутри него и пока я к нему шел, меня не покидало ощущение того, что вместо разговора мне скорее предстояло констатировать смерть.