Записки баловня судьбы (Борщаговский) - страница 323

Долматовский был приглашен в «Правду» к Хавенсону для подписания письма, но не подписал его, действительно сказав, что он русский поэт, русский писатель, такова его суть, он исповедует позицию свободной ассимиляции и полного вхождения личности в жизнь и культуру любой другой нации…

По его рассказу, когда он на своей «Победе» отъехал от редакции «Правды», за ним тронулась и все время висела «на хвосте» другая машина, она и остановилась у дома в Лаврушинском переулке, словно припугивая его.

На возможность «больших неприятностей» (ареста) ему намекнул и догнавший его в коридоре «Правды» редакционный работник Минц, однофамилец законопослушного академика. Более того, вскоре этот Минц, помогавший Хавенсону, специально приехал к Долматовскому домой, все с тем же требованием подписи. Не оттого ли, что в «Правде» активно занимался письмом некто Минц, однофамилец академика, родилась легенда о поездке академика Минца под Истру, не правдистский ли Минц ел печенье в «предбаннике»?

По словам Долматовского, письмо кое-кем успешно подписывалось, и в конце февраля лица, подписавшие его, были собраны в «голубом» зале «Правды» для торжественной церемонии коллективного одобрения письма, с произнесением речей. Письмо и отчет о митинге были уже набраны, стояли в полосе «Правды», но началась агония Сталина, и все рухнуло.

Еще Долматовский вспоминает, как его поступок — неподписание письма — по-дружески поддержали Борис Рюриков (его кабинет был неподалеку от кабинета Хавенсона), а вскоре и встретившийся Долматовскому Д. Т. Шепилов.

Разночтение версий только в том, какова была истинная причина отмены публикации письма: помешали ли этому агония и смерть Сталина или нежелание его пойти и на такую «уступку»? Почему Сталин не позволил печати прибегнуть к испытанному средству «идейной борьбы»? Можно только строить предположения, и одно из них, на мой взгляд наиболее вероятное, заключается в том, что больному, сатаневшему мозгу Сталина уже не нужны были и преданные, законопослушные евреи, не хотелось выслушивать слова их покорности и любви. Они были ему так же противны, как и лисья шуба, привезенная в подарок из Нью-Йорка. Уже он выше соображений тактики — старый, раздражительный, гневливый человек с размягченной лобной долей мозга; не провидя столь близкого своего конца, он жил с крайним, «пограничным» упрямством и ожесточением. Ему не нужны евреи — ни в Москве, ни в других больших городах, никто из них, кроме десятка-другого мировых знаменитостей. Если он бросил в застенок своих лечащих врачей, предал их анафеме и гибели, — что ему до всего оставшегося кагала, до народа, так досадившего ему за жизнь красноречием, мыслями, программами его былых противников, упрямых, ироничных, но, слава богу, уже загнанных им в могилу спорщиков!