Горение. Книги 3,4 (Семенов) - страница 55

Я ответил, что не прошу его вмешиваться в суд, но лишь начать новое следствие по вновь открывшимся обстоятельствам. „А думаете, мне приятно, что на каждом углу кричат, что мое правительство мстит своим политическим противникам?! Мне самому это неприятно“. — „Я не прошу вмешательства. Я прошу, чтобы не вешали невиновного человека“. Он спросил, кто передал мне материалы дела. Я ответил. „Так ведь Кальманович сам эсер!“ — разгневался Столыпин, а потом вдруг, без всякого перехода рассмеялся: „Вы не знаете, какой он ловкач, этот Кальманович! В Саратове в пятом году был погром, а этот самый Кальманович снимал квартиру в подъезде, где жил помощник прокурора. Толпа шла к их дому; дворники-то заранее оповестили, в каких домах живут евреи, толпа знала, куда идти. Тогда этот ваш Кальманович звонит в полицию и говорит, что погромщики вознамерились разнести квартиру прокурора. Тут же примчался наряд. Каков шельмец, а?!“

Я удивился, холодно заметив П. А., что полиция вряд ли приехала бы на место преступления, обратись Кальманович за защитой от собственного имени. Столыпин даже как-то сник, стал меньше ростом, вспомнил, видимо, что не со своим говорит, а с тем русским, который не подает руки антисемитским погромщикам. Словом, предупредив, что он мне ничего не обещает, дело Пьяных все же оставил у себя. Потом я узнал, что он повелел смягчить приговор, и Пьяных, вместо того чтобы погибнуть на галстухе, получил двадцать лет шлиссельбургской каторги.

Должен тебе заметить, что в этот мой визит я увидел совершенно иного Столыпина. У него уж ни прежнего тона не было, ни прежней уверенности…

Царь переменил свое отношение к нему, настроения в сферах у нас меняются быстро, да и думцы охладели, понимая, что премьер далеко не всемогущий, поскольку Царское Село стало держать его на некотором отдалении — вполне демонстративно… А ведь у нас в Думе правые главным образом обращают внимание не на суть дела, а на то, как царь к кому относится, что про кого сказал, кому первому поклонился, на кого взглянул… Холопская кровь, ничего не попишешь…»


Столыпин слушал Герасимова с видимым напряжением, даже чуть откинулся, словно норовил удержаться в седле норовистого коня; волнение его выдавали пальцы, нервически вертевшие тоненький перламутровый карандашик; глаза он закрыл, чтобы собеседник не мог их видеть; они у него слишком выразительные, нельзя премьеру иметь такие глаза, или уж очки б носил, все же скрывают состояние, а так — все понятно каждому, кто может в них близко заглянуть.

— Так вот, — заключил Герасимов, — к величайшему моему сожалению, я обязан констатировать, Петр Аркадьевич, что подобных писем примерно двенадцать… И пишут это люди не простые, а те, вокруг которых формируется общественное мнение… И оно доходит до Царского Села…