Прощёное воскресенье (Мончинский) - страница 22

Но увезла учительница с собою что-то поважнее знаний: в непорочных ходила, свет от нее шел для темного таежного народа, словно бы именно в ней, живом человеке, заключалась чистая истина, и, глядя на нее, многие пытались благоустроить свой душевный дом.

А она уехала…

— Рано убегла, — вздохнула Клавдия, вспомнив Александру Игнатьевну, — тоже, видать, невтерпеж было. Дуры мы, бабы. Дурней не бывает.

…Обоз перевалил Шумихинскую гриву, расписанную по гребешку тонкими строчками козьих следов. Дальше начинался пологий спуск. Кони сразу ожили, норовя пуститься в резвый бег. Но возницы, большей частью опытные, таких в риск не затянешь. Поводья держат строго, осаживая лошадей громкими окриками:

— Пры! Придержи, зараза!

— Придержи! Придержи! — откликается на разные голоса в далеких распадах и там же затихает.

Справа от серых скалок, где всегда хорошо держалась глупая кабарожка, появился одинокий ворон. Привязался попутчиком, не обгонит, не отстанет, роняя на землю печальное — кул, кул.

«Такой важный попрошайка, — подумала Клавдия. — Так уж и самой поесть не мешало».

Она осторожно повернула свой большой живот, нащупала под коленками узел с пирогами. Развязала концы тряпицы, и на нее пахнуло домом. Тонко заныло под сердцем, душа окатилась жалостью к себе, каким-то детским отчаянием, что именно сейчас, когда слюна бежит от одних только воспоминаний, никто не снимет с припечки старым ухватом закопченный чугунок, который дышит сытым запахом кислой капусты, но того крепче, гуще — молодой, упревшей сохатиной. Отец полоснет в стакан самогону. Кашлянет солидно — «Со здоровьецем!» А ей ни до чего дела нету — несет ко рту полную ложку наваристых щей.

«Это ли не жизня? И куда с брюхом заспешила — на новый позор? Господи, не оставь мя грешную».

Помолившись, Клавдия начала есть, осторожно пережевывая теплое тесто. Больше половины пирога не осилила. Оставшуюся половину разломила на две части и, поглядев на небо, где плоско и невесомо распласталась черная птица, бросила один кусок на снег. Для ворона.

После спуска начались места дольные, с открытыми морянами, ерниковыми падями, вдоль потерявшихся шд снегом ручьев. Холщовое небо поднялось, отстранилось от таежного худолесья. Широко живет мир. Глянь в любую сторону — взгляд притомится, умрет в безысходности, ни на чем не отдохнув. Сжался человеческий умишко от бессильиости понять свое назначение в общей жизни этой безбрежности. Пугающие душу мысли приходят к нему с другого конца памяти, и перед открывающейся бездной огромной, неведомой силы, познает он свое ничтожество, кается, казнит суетную гордость свою глубоким молчанием. Кажется, в нем задыхается грешник, оживает новопросвещенный человек, самому ему ранее неизвестный, он как бы подвоился: и один из двойников его испуган, а другой удивлен, но испуга все равно больше, потому как первое человеческое чувство в неизвестности — страх. Будет в нем пребывать он до следующего веселого лесочка, где стволы деревьев — стены, кроны — крыша, и труда мало костер запалить. Сама мысль о привычном уюте соберет под свое крылышко слабые растерянные мыслишки. За топор взялся — словил надежду, куда оторопь, смиренье подевались?! Отогрелся, песенку замурлыкал, а поел и вовсе ожил. Про всякие сомнения забыл, сам себе законом стал. Дитя — не дитя, но будто детство свое переживает, долгое детство, с короткой безоглядной памятью души. Вновь из кожи лезет, торопится до конца добежать, переложив всего себя в пустые хлопоты отпущенного срока. И поди разберись: то ли он призван по Высочайшему повелению, то ли сам по себе явился без призвания, случайный, ни откуда взявшийся. Не объяснили ему что-то прежде рождения, глаза не открыли. Ослеп человек с двумя глазами, а ко гда глядеть не на что — прозревает, другим зрением видит мир, другим чувством понимает, но не выходит до положенного срока хозяин тех глаз и чувств…