Унтиловск (Леонов) - страница 11

Лишь на четвертый год единения нашего проговорился Виктор Григорьич нечаянным словом, показывавшим, что еще не совсем разъело вино весь давнишний бунт бусловской души. И случилось это за шашками же.

— Эй, Сухоткин! — позвал он меня, делая очередной ход.

— Ну? — отозвался я и сжался, предугадывая нечто.

— А ведь ты и отравить меня мог! Помнишь?

— Мог, — недовольно согласился я, переждав, впрочем, одну умную минутку.

— Как собаку мог отравить! — повторил с нажимом Буслов и так стукнул кулаком по столу, что все шашки подпрыгнули с доски.

Я только засмеялся и заговорил о пустяках с бусловской нянькой, показывая этим Виктору, что кончил глупый разговор наш в отместку за нарушенную игру.

Но через некоторое количество лет (мне лень высчитывать — пять или семь) произошло, как известно, вращение общегосударственной медали. Орел сел на решетку, и наоборот. Виктор Григорьич задвигался, заволновался, собираясь покидать Унтиловск. теперь я ходил к нему чаще, чтоб вплотную и пристальнее наблюдать за ним. Все вещи в квартире его сдвинулись с обычных мест, всюду лежали увязанные узлы и ящики — имущество не его, а скорее няньки его, Пелагеи Лукьяновны. О ней я не говорю отдельно, так как она достаточно объяснится и в последующих словах. Как-то получалось, что я всегда заставал одно и то же: нянька копошилась над узлами, а Буслов глядел, как в черном лаке пианино играют зеленые блики — отражения травы с ключенковского дворика, щедро окрашенной майским солнцем. Я подошел к пианино и наклонился поглядеть ноты, что проделывал в каждое мое посещение. На толстой пыли не виднелось по-прежнему отпечатков чужого любопытствующего пальца, а страница была та самая, которую я заметил в самом начале рассказа моего.

— Восемьдесят шестая, — сказал я вслух.

— Да, — сказал Буслов.

— Едете? — спросил я мельком.

— Еду, — отвечал он, глядя в меня вопросительно.

— Ну-ну, поезжайте… — одобрил я.

Потом я подошел к няньке и глядел, как она старалась впихнуть дырявый цветочный горшок в донельзя переполненный узел.

— Шиш на тебя! — махнула она рукой мне, улыбавшемуся. — Еще сглазишь, мутник!

— Мой глаз добрый, потому что голубой. Он не может производить вреда! — пошутил я и, обернувшись, пальнул в Буслова: — А ведь вам не уехать, Виктор Григорьич. Черт их там знает, трамваи, машины… Вам не кажется, что вас непременно трамвай задавит?

— Н-ну, ты шутишь… — насильственно прохрипел он; короткий румянец облил ему опухшее лицо.

Я понял, что сделал глупый ход, и поспешил уйти.

Целых два месяца лежали связанными узлы, но мы, трое, приходя вечерами, делали вид, что не замечали их. А уже пропадал весенний блеск с Курдумовой воды, и уже посещали нас пароходы. Суетились рыбацкие лодки у пристани, и какая-то крохотная и желтогрудая птаха жизнерадостно чирикала на моем подоконнике каждое утро. Веснами я болел, пенилась моя муть. Овладевали мною удлиняемые дни, и ручьи, и всякое это молодое. Я не ходил никуда или же только на берег Курдума, причем ужасно любил бросать пустые бумажки на воду, чтоб плыли, неся куда-то весть обо мне. Это все тайное, о чем вполслуха. А вот явное и полным голосом: по миновании времени я заметил, что узлы бусловские стали снова распаковываться, а вещи постепенно заняли привычные свои места. Немедленно побежал я с этой вестью к Редкозубову. Однако во имя правды сообщаю, что, при всей своей какой-то внутренней несущественности, Илья был все же порядочный человек.