В скорлупе (Макьюэн) - страница 5

Но вернемся к моей матери, к моей неверной Труди, чьи яблочные плечи и груди и зеленый взор я жажду увидеть, чья необъяснимая потребность в Клоде предшествовала моему сознанию, моему изначальному «есть», и которая часто объясняется с ним — как и он с ней — постельным шепотом, ресторанным шепотом, кухонным шепотом, словно оба подозревают, что у матки есть уши.

Раньше я думал, что это — всего лишь интимность любовников. Но теперь я знаю. Они не тревожат воздухом голосовые связки потому, что задумали ужасное. Я слышал: если сорвется, их жизнь погублена. Они считают: если действовать, то быстро и не откладывая. Они убеждают друг друга быть спокойными и терпеливыми, напоминают друг другу, во что им обойдется ошибка, и что план их включает несколько этапов, связанных между собой, и неудача на одном этапе означает полный провал, «как одна перегоревшая лампочка гасит елочную гирлянду», — совершенно загадочное сравнение Клода, не склонного к темным речам. Замышляемое пугает их до тошноты, и они не могут говорить об этом прямо. Шепотом, эллиптически, с эвфемизмами, апориями, бормоча, откашливаясь, то и дело бросая тему.

Жаркой, беспокойной ночью на прошлой неделе, когда я думал, что они давно спят, за два часа до рассвета по отцовским часам внизу, в кабинете, мать вдруг сказала в темноту: «Мы не можем это сделать».

И тут же Клод решительно откликнулся: «Мы можем». И после минутного размышления: «Можем».

2

Теперь о моем отце, Джоне Кейрнкроссе, крупном мужчине, второй половине моего генома, чьи спиральные повороты судьбы сильно меня затрагивают. Только во мне родители и соединились навсегда, сладко, кисло, двумя сахарофосфатными остовами соединились в состав моей сущности. И я также сливаю Джона и Труди в моих грезах — как всякий ребенок разошедшихся родителей, мечтаю поженить их заново, эту пару оснований, — и соединить мои обстоятельства с моим геномом.

Отец иногда приходит в дом, и я вне себя от радости. Иногда он приносит ей смузи из своего любимого кафе на Джадд-стрит. У него слабость к этим липким сладостям, которые якобы продлевают ему жизнь. Не знаю, зачем он нас навещает, потому что уходит всегда в пасмурной грусти. Все мои домыслы впоследствии оказывались ошибочными, но я слушал внимательно и теперь предполагаю следующее: он ничего не знает о Клоде, по-прежнему вздыхает о моей матери, надеется когда-нибудь — и скоро — снова быть с ней и верит в ее сказку, что они разлучились не насовсем, чтобы получить «время и пространство для роста» и обновить их узы. Что он непризнанный поэт, но поэзию не бросает. Что он владелец нищего издательства и выпустил в свет первые сборники прославившихся затем поэтов и даже одного нобелевского лауреата. Приобретя известность, они переходят в крупные издательства, как взрослые дети в более просторный дом. Что измену он принимает как естественное проявление жизни и, как святой, радуется их лаврам как оправданию деятельности «Кейрнкросс-пресс». Что он опечален, а не отравлен своей несостоятельностью как поэта. Однажды он прочел Труди и мне пренебрежительную рецензию на его стихи. Говорилось, что они старомодные, чинно-правильные, излишне «красивые». Но он живет поэзией, все еще читает стихи матери вслух, преподает, рецензирует, принимает участие в молодых авторах, заседает в комитетах по присуждению премий, продвигает поэзию в школы, пишет статьи о поэзии в маленькие журналы, беседует о ней по радио. Мы с Труди однажды слышали его поздней ночью. Денег у него меньше, чем у Труди, и гораздо меньше, чем у Клода. Он помнит наизусть тысячу стихотворений.