Золотая роза (Паустовский) - страница 21

Ненастный день потух. Ненастной ночи мгла По небу стелется одеждою свинцовой. Как привидение, за рощею сосновой Луна туманная взошла.

По вечерам я приходил к Катерине Ивановне пить чай. Она сама уже плохо видела, и к ней прибегала раза два-три за день для всяких мелких хозяйственных поделок соседская девочка Нюрка, по характеру своему угрюмая и всем недовольная. Нюрка ставила самовар и пила с нами чай, громко высасывая его из блюдечка. На все тихие речи Катерины Ивановны Нюрка отзывалась только одними словами: - Ну вот еще! Чего выдумали! Я ее стыдил, но она и мне говорила: - Ну вот еще! Будто я ничего не понимаю, будто я совсем серая! Но на деле Нюрка, пожалуй, единственная любила Катерину Ивановну. И вовсе не за то, что иногда Катерина Ивановна дарила ей то старую бархатную шляпу с чучелом птицы колибри, то стеклярусовую наколку или желтое от времени кружевце. Катерина Ивановна жила когда-то с отцом в Париже, знала Тургенева, была на похоронах Виктора Гюго. Она рассказывала мне об этом, а Нюрка говорила: - Ну вот еще! Чего выдумали! Но Нюрка долго не засиживалась и уходила домой укладывать спать "своих младшеньких". Катерина Ивановна никогда не выпускала из рук старенькую атласную сумочку. Там у нее хранились все ее богатства: письма Насти, скудные деньги, паспорт, фотография той же Насти - красивой женщины с тонкими изломанными бровями и затуманенным взглядом - и пожелтевшая фотография самой Катерины Ивановны, когда она была еще девушкой, - воплощение нежности и чистоты. Катерина Ивановна никогда ни на что не жаловалась, кроме как на старческую слабость. Но я знал от соседей и от бестолкового доброго старика Ивана Дмитриевича, сторожа при пожарном сарае, что у Катерины Ивановны - не жизнь, а одно горе горькое. Настя вот уже четвертый год как не приезжает, забыла, значит, мать, а дни у Катерины Ивановны считанные. Неровен час, так и умрет она, не повидав дочери, не приласкав ее, не погладив ее русые волосы "очаровательной красоты" (так говорила о них Катерина Ивановна). Настя присылала Катерине Ивановне деньги, но и то бывало с перерывами. Как Катерина Ивановна жила во время этих перерывов - никому не известно. Однажды Катерина Ивановна попросила меня проводить ее в сад, - в нем она не была с ранней весны, все не пускала слабость. - Дорогой мой, - сказала Катерина Ивановна, - уж вы не взыщите с меня, со старой. Хочется мне напоследок посмотреть сад. В нем я еще девушкой зачитывалась Тургеневым. Да и кое-какие деревья я посадила сама. Она одевалась очень долго. Надела старый теплый салопчик, теплый платок и, крепко держась за мою руку, медленно спустилась с крылечка. Уже вечерело. Сад облетел. Палые листья мешали идти. Они громко трещали и шевелились под ногами. На зеленеющей заре зажглась звезда. Далеко над лесом висел серп месяца. Катерина Ивановна остановилась около обветренной липы, оперлась о нее рукой и заплакала. Я крепко держал ее, чтобы она не упала. Плакала она, как очень старые люди, не стыдясь своих слез. - Не дай вам бог, родной мой, - сказала она мне, - дожить до такой одинокой старости! Не дай вам бог! Я осторожно повел ее домой и подумал: как бы я был счастлив, если бы у меня была такая мать! Вечером Катерина Ивановна дала мне почитать связку желтых от старости писем, оставшихся от отца. Там были письма художника Крамского и гравера Иордана из Рима. Иордан писал о своей дружбе со знаменитым датским скульптором Торвальдсеном, об удивительных мраморных статуях Латерана. Я читал эти письма, как всегда, ночью. Ветер проносился за стеной, шумел в мокрых голых кустах, и лампа потрескивала, как бы разговаривая от скуки сама с собой. Почему-то странно и хорошо было читать эти письма из Рима именно здесь, в ненастную ночь, слушая, как колхозный сторож стучит у околицы в колотушку. Тогда я заинтересовался Торвальдсеном, достал потом в Москве все, что можно было прочесть о нем, узнал о его дружбе со сказочником Христианом Андерсеном и несколько лет спустя написал об Андерсене рассказ. Этим рассказом я тоже был обязан старому деревенскому дому. А еще через несколько дней Катерина Ивановна слегла и уже не вставала. У нее ничего не болело. Жаловалась она только на усталость. Я послал телеграмму Насте в Ленинград. Нюрка перебралась в комнату Катерины Ивановны, чтобы на всякий случай быть ближе. Однажды ночью Нюрка сильно застучала ко мне в стенку и крикнула испуганным голосом: - Идите! Бабка помирает! Катерина Ивановна лежала без сознания и только чуть заметно дышала. Я попробовал пульс - он не бился, а тихо дрожал, тоненький, как паутина. Я оделся, зажег фонарь и пошел в сельскую больницу за доктором. Больница была далеко в лесу. Черный ветер нес с порубки запах опилок. Была поздняя ночь, даже не лаяли собаки. Врач впрыснул Катерине Ивановне камфору, повздыхал и ушел, сказав напоследок, что это агония, но длиться она будет долго, потому что у Катерины Ивановны хорошее сердце. Умерла Катерина Ивановна к утру. Мне пришлось закрыть ей глаза. Я, должно быть, никогда не забуду, как я осторожно прижал ее полузакрытые веки и неожиданно из-под них скатилась тусклая слеза. Нюрка, задыхаясь от плача, дала мне помятый конверт и сказала: - Тут Катерина Ивановна велела, в чем ее хоронить. Я вскрыл конверт, прочел несколько слов, написанных дрожащей старческой рукой, - приказ о том, что на нее надеть после смерти, - и отдал записку женщинам, что пришли утром прибрать Катерину Ивановну в последний ее путь. Потом я пошел на кладбище выбрать место для могилы, а когда вернулся, Катерина Ивановна уже лежала прибранная на столе, и я остановился, пораженный. Она лежала тоненькая, как девушка, в старинном бальном платье золотистого цвета, со шлейфом. Шлейф был свободно обернут вокруг ее ног. Из-под него были видны маленькие черные замшевые туфли. На руках, державших свечу, были туго натянуты до локтя белые лайковые перчатки. Букет из шелковых алых роз был приколот к ее корсажу. Лицо было закрыто фатой, и если бы не сухие, сморщенные локти, видневшиеся между рукавом и краем белых перчаток, то можно было бы подумать, что это лежит молодая и стройная женщина. Настя опоздала на три дня и приехала уже после похорон.