В ожидании Божанглза (Бурдо) - страница 5


Мои родители всегда танцевали, где бы они ни бывали. С друзьями — по ночам, вдвоем — по утрам, а в дневные часы как получится. Иногда и я танцевал вместе с ними. И танцевали они с самыми невероятными вывертами, сметая все на своем пути: отец подбрасывал Мамочку вверх и ловил за кончики пальцев после одного, а то и двух-трех кульбитов, пропускал у себя между ногами, кружил с бешеной скоростью, а когда выпускал из рук — конечно, не нарочно! — Мамочка шлепалась на пол и сидела в центре своей юбки, точно чашка на блюдце. И всегда, когда затевались танцы, они готовили для себя самые что ни на есть фантастические коктейли, украшали их зонтиками, оливками, ложечками и выставляли целую коллекцию винных бутылок. На комоде в гостиной, перед огромной черно-белой фотографией Мамочки, прыгающей в бассейн в вечернем платье, стоял старинный патефон, на котором неизменно проигрывали одну и ту же пластинку Нины Симон с одной и той же песней «Мистер Божанглз»[2] — единственный диск, который имел право на патефон; вся остальная музыка шла через более современную — и вполне банальную — систему hi-fi. Это была просто потрясающая песня — и грустная и веселая одновременно, она и Мамочку приводила в такое же состояние. Звучала она долго, но почему-то всегда кончалась слишком быстро, и Мамочка восклицала, восторженно хлопая в ладоши: «Поставим “Божанглза” еще разок!»

И тогда приходилось снова накручивать ручку патефона и аккуратно опускать иглу на край драгоценной пластинки. Да, это была поистине драгоценность — такая музыка с нее лилась!


Чтобы принимать у себя как можно больше гостей, мы поселились в огромной квартире. Пол в передней был вымощен черно-белыми плитками, образующими гигантскую шахматную доску. Мой отец купил сорок черных и белых диванных подушек, и по средам после обеда мы устраивали настоящие шахматные турниры под взглядом прусского кавалериста, служившего арбитром, правда, бессловесным. Иногда нам портила игру Мамзель Негоди, которая расшвыривала головой или долбила клювом подушки, притом исключительно белые — то ли они ей не нравились, то ли, наоборот, слишком нравились, этого мы так и не узнали ни тогда, ни после: Мамзель, как и все на свете, кое-что держала в секрете. В углу передней высилась груда почты, которую мои родители никогда не разбирали, просто сваливали все письма в кучу и не читали. Она была такой огромной, что я мог с размаху плюхнуться на нее, не ушибившись, — настоящая гора, веселая и мягкая, ставшая частью нашей обстановки. Иногда отец грозился:

— Не будешь слушаться отца и мать, заставлю почту разбирать!