Право на жизнь (Делль) - страница 48

У Маши коротко, под мальчишку, стрижены волосы. Востроносая, черноглазая, шустрая. Исполняя частушки или песни, она торопилась, сбивалась с ритма, не смущалась таким оборотом, ухватывала ритм, продолжала петь. Она и говорила торопясь, проглатывая букву. «Ой, как п’ишли они к нам, — рассказывала Маша о немцах, — ка-ак побе’ут по избам, как зак’ичат не по-нашему. Кто не ’отел бежать, тех били, уби’али даже, вот. Мамка меня за ’уку взяла, Костьку, б’атика, на ’уки подхватила, мы ка-ак побежим…» Маша рассказывала о том, как собрали немцы женщин, детей, погнали впереди себя к лесу, «из которого стреляли». Раненые знали ее историю от воспитательницы детского дома. О том, как немцы, прикрываясь женщинами и детьми оккупированной деревни, пошли в атаку на выходящих из окружения наших бойцов, а когда бойцы отрезали гитлеровцев, фашистские выродки стали стрелять в мирных жителей. В том бою погибла Машина мама, ее братик Костя.

Света младшая из троих. Ей не было восьми лет. Волосы цвета льняной кудели заплетены в косички. Носик вздернут. На переносье проглядывают едва заметные веснушки. Синеглазая. Если Маша-торопыга начинала петь, не дождавшись Сашиной команды, Света подобной вольности себе не позволяла. Девочка дисциплинированная, чуткая. Поет — слышит всю палату, чувствует, что у нее за спиной. Застонет раненый, заметит, с какой койки донесся стон. Кончит петь — подойдет. Дотронется крохотными пальчиками до повязки, спросит: «Вам больно, дядя?» У кого повернется язык сказать «да», кто признается перед такой капелюхой. Не признавались. Говорили, что повернулся неловко или еще что-нибудь. Света не верила. Говорила: «Больно, я знаю». Расстегивала пуговички старенького платьица, обнажала плечико, показывала его раненому. Плечо у нее было прострелено. Сквозное ранение было пулевым, рана свежей.

Света, как и Маша, из Калининской области. С оккупированной земли их вывезли одним самолетом. Свету спасли партизаны. Они налетели на карателей в тот самый момент, когда палачи расстреливали жителей деревни. Мама у Светы погибла, но девочка не верила в ее смерть, старалась убедить в этом каждого, с кем ей приходилось разговаривать. Беседовать с ней можно было о делах сугубо мирных. О школе, например, о подружках, но это обстоятельство ничего не значило, она обязательно сворачивала разговор на свою сторону, рассказывала о том, как приехало в их деревню много-много машин, как «дядьки-немцы» ходили по домам, выгоняли жителей на улицу, «мамка плакала, и все люди плакали», как хотела она «кошку в доме не оставить», но мама не разрешила, схватила ее за руку, они пошли к стене, «где амбар деревянный». Кругом горело. «И дома, и деревья, и даже кустики. Дядьки-немцы стрелять стали. Мамка упала, тетя Дуся упала, тетя Клава упала, — рассказывала девочка, — а мы с Настеной стоим и стоим. Меня ка-ак ударит, я ка-ак упаду, глазки мои закрылись. Открылись, когда дядя-доктрр меня лечил». Девочка была уверена, что мамы их упали нарочно. Ее мама, тетя Дуся, мама Настены. Чтобы в них пули не попали. Ее, Свету, ранило, Настену ранило, «только насовсем, и она умерла», потому что не догадались они упасть раньше, как это сделали их мамы и тетя Дуся. Теперь ее мама, девочка знает об этом очень хорошо, ушла к папе, чтобы вместе с ним убивать Гитлера. Скоро они его убьют и приедут за ней.