Голубиный туннель. Истории из моей жизни (Ле Карре) - страница 107

Исса едва родился, когда Сталин объявил всех чеченцев и ингушей преступниками, обвинив в пособничестве немецким захватчикам — разумеется, безосновательно. Целый ингушский народ, мать Иссы в том числе, депортировали в Казахстан, фактически в ссылку. Одно из самых ранних воспоминаний Иссы — как русские верховые конвоиры стегали его мать хлыстами за то, что она собирала зерна пшеницы. Ингуши, мрачно говорит Исса, ненавидят всех захватчиков одинаково. После смерти Сталина ингушам скрепя сердце позволили вернуться на родину, но оказалось, что их дома заняты — отданы осетинам, христианам-захватчикам из южных горных областей, бывшим приспешникам Сталина. Но больше всего Иссу возмущает расовая дискриминация — неприязненное отношение среднего русского человека к кавказцам.

— Я русский ниггер, — утверждает Костоев и со злостью дергает себя за восточный нос, потом за уши. — В Москве меня в любой момент могут арестовать только потому, что я такой!

Тут же, без всяких объяснений он использует другое сравнение — заявляет, что ингуши — российские палестинцы:

— Они выгнали нас из наших городов и деревень, а потом возненавидели за то, что мы выжили.

Костоев говорит: могу собрать ребят и отвезти вас в Ингушетию, почему бы и нет. Спонтанное приглашение, но, сразу ясно, от всего сердца. Вместе полюбуемся тамошними красотами, пообщаемся с ингушами, и вы сможете обо всем составить свое мнение. Голова у меня идет кругом, но я отвечаю, что почту за честь, что мне это доставит большое удовольствие, и мы уже жмем друг другу руки. На дворе 1993 год.

* * *

У каждого талантливого следователя свой подход, у каждого есть черта характера, которую он научился использовать как орудие убеждения. Одни убеждают мягко, они — само благоразумие, другие стараются запугать или вывести из равновесия, третьи — взять искренностью и обаянием. А большой, суровый и безутешный Исса Костоев с первой же минуты знакомства внушал желание чем-нибудь его порадовать. Казалось, что ни говори, что ни делай, невозможно развеять неизбывную грусть, сквозящую в доброй, постаревшей улыбке Костоева.

— А Чикатило? — спрашиваю я. — Как вы его раскрыли?

Тяжелые веки Костоева опускаются, он прикрывает глаза и еле слышно вздыхает.

— Мне помогло его зловонное дыхание, — говорит Костоев и после глубокой затяжки добавляет: — Чикатило съедал гениталии своих жертв. Со временем это сказалось на его пищеварении.

Трещит рация. Мы сидим, наклонившись друг к другу, в комнате на верхнем этаже обветшалого московского здания — здесь все время сумрак, потому что занавески задернуты. Стук в дверь, входят вооруженные мужчины, обмениваются с Костоевым парой слов, уходят. Милиция? Или ингушские патриоты? Где мы — в офисе или на конспиративной квартире? Исса прав: я и в самом деле среди изгнанников. Строгая девушка, которую мне представили коротко: «прокурор», похожа на женщин-бойцов из отрядов Салаха Тамари в Сайде или Бейруте. Скрипучий ксерокс, древняя пишущая машинка, недоеденные бутерброды, переполненные пепельницы и банки с теплой кока-колой — непременные атрибуты зыбкого быта палестинских повстанцев. Как и огромный пистолет, что Костоев носит сзади за ремнем, уперев дулом в крестец, а иногда, для удобства, впереди — дулом в пах.