Лёнчик кочевал с одной работы на другую, особенно нигде долго не задерживаясь. Одно радовало, что почти не пил. На каждом новом месте он браво принимался за дела, начинал ходить на собрания, делать рационализаторские предложения. Получал премию, вторую, третью, вывешивался на доску почета. Но вскоре задор пропадал. Лёнчик впадал в апатию, ленился, забывал ходить на службу и увольнялся по собственному желанию, когда с ним уже готовы были распрощаться за прогулы. Потому регулярным кормильцем в доме получалась жена. Ей повезло — подружка по техникуму устроила в плановый отдел геологического института. Платили хорошо. Вместе с регулярными надбавками выходило в месяц до двух послереформенных сотен. На эти деньги можно было прожить с сыном и с мужем — лоботрясом. Лёнчика такое положение дел устраивало. Он мог месяцами жить на диване перед телевизором «Грюндик» с белыми кнопками, смотреть дневные обучающие программы, курить дорогие болгарские сигареты в твердых пачках и рассуждать о том, что на лето опять завербуется в артель либо поедет с геологами в партию. Но планы так и оставались планами, только в трудовой книжке стремительно заканчивались страницы. Татьяна приноровилась брать халтуры по перепечатке научных работ и диссертаций. Она использовала для этого рабочую пишущую машинку, потому задерживалась допоздна.
У института имелся свой детский сад. Каждое утро Татьяна отводила туда маленького Ваську, а Лёнчик забирал его вечером. Эту трудовую повинность выполнял он с охотой. Забрав сына, Лёнчик шёл в любимую кафешку на Куйбышева, где давали сосиски и бутылочное пиво. Там отец с сыном проводили полчаса, после чего спускались до набережной, смотрели на Онегу, а после уже отправлялись домой. Лёнчик с Васькой разговаривал. Он находил в сыне замечательного собеседника, который не спорит и не противится вечным Лёнчиковым рассуждениям о жизни, о тщетности подневольного труда и необходимости внутренней и внешней свободы. Впрочем, речи те окружающим тоже не казались речами якобинца, а походили на инфантильные мечты фрондёра и романтика, повесившего у себя над кроватью портреты Хемингуэя и Че. Васька же был настолько мал, что смысла не улавливал, а просто млел от потрескивающего морозцем отцовского голоса. Он смотрел на автомобили, едущие по улицам Петрозаводска, и говорил или «мафына», или «пабеда», или «гузовик». Принюхивался к запаху выхлопных газов и норовил поднять с земли ржавую гайку. Жизнь механизмов интересовала его много больше жизни людей. Домашние скандалы тоже его не трогали. Васька забирался на огромный желтый шкаф, где у него был оборудован плацдарм, и в сотый раз откручивал колеса игрушечного грузовика.