Город не принимает (Пицык) - страница 19

– А дальше… Конечно, я получила профессию. Но мне было не до восточной филологии, я на улице оказалась, и вообще.

Квартиру на Репина отобрали мать и старший брат. Последовала тяжелейшая депрессия. Аллергия, язвы на коже, страх, одиночество, жизнь у подруг. В девяносто первом – выход из штопора, карьерный рост: Ульяна перешла из «Астории» в «Женеву» – отель высшего класса, потолок. Там же познакомилась с рецидивистом Королевым Денисом Дмитриевичем. Съехалась с ним. Жила. Уезжала с ним за границу. Сидела в гамбургской тюрьме. Расставалась с Королевым. Снова работала в «Женеве». Снова сходилась с Королевым. Вышла за него замуж. Родила близнецов. Вырастила мальчиков. И когда им перевалило за три, попросила у Королева денег на платный университет. Решила стать искусствоведом.

– Завтра утром я не пойду на занятия. Поеду узнаю насчет работы. Может, меня возьмут обратно в «Женеву», почему нет…

Мы поднялись засветло. Ульяна приняла душ. Попросила фен. Крем для обуви. Одежную щетку. Я сказала, что щетки нет.

– Нет щетки? О… Господи, помилуй и спаси… Господи, помилуй и спаси…

Она снимала с костюма по ворсинке. Пальцами. И пальцы ее дрожали.

– Черт… плохо видно. Может, включить свет? – отчаялась она. И добавила: – Верьхний.

Мягкий знак после «р» убил наповал. Кто ее так научил? Покойный папа? Я нажала на выключатель.

– Почему ты так нервничаешь?

Она отвлеклась от костюма и тяжело опустилась на стул.

– Ты не знаешь Шишина. Это такая тварь, редкая тварь, подколодная змея. Змей. Змеище. Нацистская морда. Моральный урод. Типа мужа моего. Только Королев из бандитов, а этот – из силовых. А они же, твари эти… методы у них разные, а цель – одна.

Я посмотрела вопросительно.

– Что непонятно? Цель какая? Простая, Таня, цель. Истреблять людей.

Мы помолчали. Я перелистывала конспекты (в поисках листков с лекцией, неизвестно в какую тетрадь заложенных второпях) и чувствовала, что начинаю тяготиться долей поэзии, столь присущей почти любым высказываниям Ульяны. Нужные мне листки пропали. Перетряхивая тетради, я все больше раздражалась. Мы проговорили ночь, заснули в полпятого утра. Тело горчило. В лобных пазухах жгло. В плечах ощущалось угнетение, вроде давления тяжелого коромысла. Мысль о надвигающемся учебном дне наполняла отвращением. Черные птицы пилотировали над пустырем. Небо было густым, как топленый бараний жир в заморозке. И тут мне пришла в голову свежая мысль: прогулять.

– Хочешь, я пойду с тобой? – спросила я.

Ульяна прослезилась.

* * *

Она попросила водителя остановить за триста метров до «Женевы», пояснив: «Освежимся». Мы вышли у Казанского. Малахитовый купол навевал мысли о сырной плесени. Он торчал – инкрустированный в субстрат, как изумрудное солнце. Не грел, но умягчал желудочный сок. Оттягивал. Отвлекал мысли от серости, которая так уж всех убивала. В остальном воздух стоял холодцом. Непроницаемые хмари. Опухшее небо имело цвет помойной воды. Как будто в нем полоскали тряпку, которой вытирали опрокинутую манную кашу. Но когда мы свернули на Мойку, все переменилось. Ее кварталы тянулись пестрой лентой в тумане. Она была вставлена в город, вроде другой страны. Не река пролегала через Петербург, а другая страна пролегала через Петербург. По берегам Мойки росла другая страна. Как могли бы расти по берегам условной реки ухоженные цветы. Вид Мойки вызывал из самых глубин путника очень тонкое, щемящее, острое чувство: из сердечного зуба тащили нерв. Это было чувство непричастности к чужой прекрасной жизни. Такое чувство испытывает человек, который за минуту до выхода в ледяную ночь бросает последний взгляд на кота, удобно спящего на подушках.