– Ну, как жила все эти годы? Родила? – спросил Шишин, садясь за стол, в солидное кожаное кресло.
– Да. Близнецов, мальчиков, двоих.
Шишин присвистнул.
– Сколько лет?
– Маленькие еще, Сергей Романович.
– Присаживайся, Королева, в ногах правды нет, – широким жестом он указал Ульяне на стул.
И, лишь только она присела, тут же одернул:
– Дверь закрой.
* * *
На улице шел дождь.
– Ну что? – спросила я.
– Все нормально, – ответила Уля.
Свернув, мы пошли вдоль гостиницы, к Невскому. Дождь усиливался. Небо загустевало. Стало темно. Внутренний свет набрал полноту: лампы и люстры испили силу подавленного дня и воспламенели, затопляя помещения жаром.
– Зайдем?
Я не успела ответить, как она уже открывала дверь гостиничной цветочной лавки. Звякнул колокольчик. Ульяна нырнула внутрь. Через стекло витрины хорошо просматривалась тесная комната, забитая цветами. Орхидеи разных сортов. Ведра с тюльпанами, плотно пригнанными: сотня к сотне. Коралловые, белые, бледно-пурпурные, фиалковые. Мелкие бургундские розочки. Охапки, снопы! Я никогда не видела таких толстых букетов. В целый обхват рук! И никогда прежде не видела таких красивых, изысканных, каких-то странных карликовых цветов – слишком ажурных, чтобы быть настоящими. Они стояли там – на полу, на прилавке, на полках, – напоенные вязким электрическим светом, как сахарные петушки в гречишном меду, оттененные черно-зелеными лианами вьюнов, спускающимися с необозримых верхотур. Уля стучала мне изнутри кулачком в застекленную дверь, показывала: заходи. А я не могла сдвинуться с места. Не понимала: как можно ворваться туда в грязных ботинках и мокром пальто, вот так вот запросто – из холодца в кремовый торт. Ну зачем?!
Колокольчик звякнул. Дверь распахнулась, цветочная лавка выдохнула на улицу янтарную эссенцию – наружу вырвалось цветное вещество, на мгновение вторглось в черно-белое и столь же мгновенно было вобрано внутрь, отгородившись захлопнувшейся дверью. Довольная Ульяна протянула мне розовый тюльпан, новорожденной нежности, дрожащий от холода.
– Дарю!
Я взяла его двумя пальцами, прямо под основание бутона, под чашечку, за самое тонкое место – за шейку, и почувствовала пульс: вибрацию желеобразного тела – кратковременного и беззащитного. Цветок был обречен на смерть. А я – на удержание процесса смерти в руках.
– Господи, зачем же ты его так берешь? Ты же его задушишь.
Я не помню, что на меня нашло. Наверное, я пожалела, что пошла, что прогуляла лекции, что вообще связалась с этой невероятной женщиной. Не помню. Возможно, это был первый приступ отторжения от чужих людей, от чужого города или даже, скорее, от его фундаментальной декоративности, вернее – декорационности, то есть от всего неудобоваримого, превышающего пределы восприятия красоты, ее глубины и веса. Не знаю. Но почему-то я закричала: