От его спокойного тенорка Андрей взбесился, заикаясь, в волнении закричал:
– Я не обучен! Я… Я… с детишками не обучен воевать!.. На фронте – другое дело! Там любому шашкой, чем хочешь… И катитесь вы под разэтакую!.. Не пойду!
Голос Андрея, как звук натягиваемой струны, поднимался все выше, выше, и казалось, что вот-вот он оборвется. Но Андрей, с хрипом вздохнув, неожиданно сошел на низкий шепот:
– Да разве это дело? Я что? Кат, что ли? Или у меня сердце из самородка? Мне война влилася… – и опять перешел на крик: – У Гаева детей одиннадцать штук! Пришли мы – как они взъюжались, шапку схватывает! На мне ажник волос ворохнулся! Зачали их из куреня выгонять… Ну, тут я глаза зажмурил, ухи заткнул и убег за баз! Бабы – по-мертвому, водой отливали сноху… детей… Да ну вас в господа бога!..
– Ты заплачь! Оно полегшает, – посоветовал Нагульнов, ладонью плотно, до отека, придавив дергающийся мускул щеки, не сводя с Андрея загоревшихся глаз.
– И заплачу! Я, может, своего парнишку… – Андрей осекся, оскалив зубы, круто повернулся к столу спиной.
Стала тишина.
Давыдов поднимался со стула медленно… И так же медленно крылась трупной синевой одна незавязанная щека его, бледнело ухо. Он подошел к Андрею, взял за плечи, легко повернул. Заговорил, задыхаясь, не сводя ставшего огромным глаза с Андреева лица.
– Ты их жалеешь… Жалко тебе их. А они нас жалели? Враги плакали от слез наших детей? Над сиротами убитых плакали? Ну? Моего отца уволили после забастовки с завода, сослали в Сибирь… У матери нас четверо… мне, старшему, девять лет тогда… Нечего было кушать, и мать пошла… Ты смотри сюда! Пошла на улицу мать, чтобы мы с голоду не подохли! В комнатушку нашу – в подвале жили – ведет гостя… Одна кровать осталась. А мы за занавеской… на полу… И мне девять лет… Пьяные приходили с ней… А я зажимаю маленьким сестренкам рты, чтобы не ревели… Кто наши слезы вытер? Слышишь ты?.. Утром беру этот проклятый рубль… – Давыдов поднес к лицу Андрея свою закожаневшую ладонь, мучительно заскрипел зубами, – мамой заработанный рубль, и иду за хлебом… – И вдруг, как свинчатку, с размаху кинул на стол черный кулак, крикнул: – Ты!! Как ты можешь жалеть?!
И опять стала тишина. Нагульнов вкогтился в крышку стола, держал ее, как коршун добычу. Андрей молчал. Тяжело, всхлипами дыша, Давыдов с минуту ходил по комнате, потом обнял Андрея за плечи, вместе с ним сел на лавку, надтреснутым голосом сказал:
– Эка, дурило ты! Пришел и ну давай орать: «Не буду работать… дети… жалость…» Ну, что ты наговорил, ты опомнись! Давай потолкуем. Жалко стало, что выселяют кулацкие семьи? Подумаешь! Для того и выселяем, чтобы не мешали нам строить жизнь, без таких вот… чтобы в будущем не повторялось… Ты – Советская власть в Гремячем, а я тебя должен еще агитировать? – и с трудом, натужно улыбнулся. – Ну, выселим кулаков к черту, на Соловки выселим. Ведь не подохнут же они? Работать будут – кормить будем. А когда построим, эти дети уже не будут кулацкими детьми. Рабочий класс их перевоспитает. – Достал пачку папирос и долго дрожащими пальцами никак не мог ухватить папиросу.