Понимаешь, Миша, твой художник, видно, поберечь тебя решил, потому и сказал неправду: не равнодушием таких людей бить надо и не с обидой в сердце. Разоблачать их надо. Только с мозгами разоблачать. Я и сам не знаю, как это делать, да и никогда не думал об этом, пока брата не похоронил и не понял, что Иван – брат то есть мой – лучше меня знал, как жить, хотя я и старше и образование высшее имею, а он был всего лишь простым рабочим. Тут дело не в годах и образовании, тут, видно, душу образованную надо иметь, чтобы в душе-то этой присутствовала нормальная человеческая совесть…
Подвел итог и тут же осознал, что последнюю фразу сказал с чьих-то слов. Смутно почувствовал это и парень. Но Василий не дал ему сказать, заговорил снова, пытаясь вывернуть на главное.
– Вот ты говорил, что нет такого осужденного, который бы подолгу не смотрел на забор, на дорогу, ведущую из зоны. И ты смотрел. И думал, конечно, о том, как будешь жить, как воскресишь в себе человека. А вышел – с обидой и уже обиду свою готов перенести на ту, с которой собираешься начать новую жизнь. И ты ее обидишь. Обидишь непоправимо. А за что? Неужели эти пять лет не породили в тебе естественного желания сделать хотя бы одну-единственную живую душу счастливой?
– Да это я так сболтнул. Прости ты меня. Там ведь почти каждый кого-то из себя изображает. Вот как вошел в купе, так и начал дуру гнать. Сначала бабка эта урок преподала, теперь – ты. И я рад этому. Ой, как я, Вася, рад этому…
Парень последнее сказал неожиданно тихо, затем вдруг откинулся спиной к перегородке купе и засмеялся. И так же внезапно склонил голову к коленям, обхватил руками. Василий же, ни слова не говоря, поднялся, вышел покурить.
* * *
В тамбуре было накурено и одиноко. Это место человек проскакивает быстро, а если и приходит напихать себя никотином, то долго не задерживается. Но сейчас оно как нельзя лучше подходило к настроению Василия. Он думал о том, что вот жизнь, каждый норовит назначить ей свою цену. Один карабкается к ней через всю войну и – пусть во имя самой жизни – убивает жизнь в других и спасается. И, спасенный, начинает новую жизнь, надеясь продолжиться в сыне, а тот обрывает цепочку, падает от тех же пуль, какие выпускал когда-то в других отец. А сыну его для того, чтобы продолжить свою, зачатую уже во внуке, не хватило, может быть, всего одной ночи…
Старушка эта… Она и не карабкалась. Она была согласна помереть, и за смирение и покорность судьбе жизнь словно бы вознаградила ее и веком долгим, и покойной старостью. И, кто знает, может быть, в смирении и покорности ударам судьбы и есть ключ к мудрости? К наивысшей гармонии между самой жизнью и самой смертью?