Нечто вроде жалости ко всем этим мамам и папам выходящих во взрослую жизнь детей проникло в ее сердце – она это почувствовала и от того стало ей как-то не по себе. Ведь люди эти не ведают, что творят, а она не может доходчиво объяснить и, значит, она виновата в том, что ее здесь не понимают.
Еще раз оглядела класс, куда пришла и попусту потеряла время – она, дочь прошедшего войну солдата и мать солдата погибшего.
А может, не попусту?..
Противоречивые чувства обуревали Васильевну: хотелось повернуться и выйти отсюда – на свежий воздух, потому что здесь – иной воздух, которым она уже не может дышать. Но и уйти, не сказав ни слова, тоже нельзя, что собравшимися здесь родителями будет воспринято как поражение.
Напоследок, ни на что не надеясь, произнесла срывающимся голосом:
– И для меня память о моем прошедшем войну отце – священна, как священна и память о моем погибшем в Чечне сынке. И я бы считала свою жизнь напрасно прожитой, если бы не побывала у вас на этом собрании, потому что мне небезразлично будущее всех без исключения детей России, как и ваших детей – тоже.
Подавив в себе волнение, прибавила:
– В 41-м выпускники этой школы, в которой учились и вы сами, и ваши дети, всем классом ушли на фронт. Вернулись единицы. Так неужели же они были чем-то хуже ваших детей? А вы теперь носы воротите, вы, которые по уши в долгу перед погибшими и выжившими в той страшной войне. И не только в Отечественную, но и, как мой сынок, в чеченскую…
– Да мы что, мы не против… – закачался народ плечами, головами, телами. – Пусть едут, нам-то что…
Ни слова больше не сказала бывшая учительница русского языка и литературы. Покачала головой и вышла из класса.
Федор Кривулин жил в своей деревеньке Манутсы от самого от своего рождения, оторвавшись от нее в своей жизни только два раза: в первый – вместе с раскулаченными и сосланными в глухое Присаянье отцом и дедом, во второй – на войну с Японией. А так – никуда, разве только в ближайшие села и деревни да райцентр, где у него всегда находились свои, как он говорил, «лошадные» дела. «Лошадные», потому что смолоду держал лошадей и понимал в них толк. И не только понимал: он самолично шил всю справу лошадиную, гнул дуги, изготовлял телеги, сани и даже смастерил выездной праздничный ходок, который испрашивали у него в основном цыгане, когда решали оженить своих детей. Им он в конце концов тот ходок и продал.
Иной раз хвастал, что упряжи у него заготовлено аж на семь лошадей. Почему именно на семь, а не на шесть или восемь – не объяснял.