Сегодня я впервые услышал, как жалобно поскрипывает наш «газик». Вообще странно: не успела кончиться война, как, словно злые духи из бутылки сказочницы Шехеразады, у всех вылезли наружу болезни. У одного ни с того ни с сего подскочила температура, у другого ревматизм скрючил ноги и руки… Три с половиной месяца сражались — и никаких болезней не было, а тут сразу!
Водитель со встречной машины весело крикнул:
— Гаси фары! — Он вспоминал вчерашнее: вот так поехал бы с невыключенными — и в момент обстреляли бы. А сегодня водители включили фары еще засветло: гори, свет! Мир!
Навстречу двигались пушки. Они были разукрашены еловыми ветвями, как на праздник. Не спеша шли смешные, бородатые от инея лошади; в их гривах цвели разноцветные ленточки. Шагал какой-то батальон, первым снятый с передовых позиций. Весело, не в ногу. Кто нес винтовку на левом плече, кто на правом.
— Привал!
Но никто не лег прямо в снег, чтобы использовать десять коротких минут отдыха. Бойцы сбились в кучки, разговаривали, вспоминали все, что перенесли. Неужели правда, что кончилась война? Просто не верилось…
Вот и Лоймола.
В одном из домов уже разместился штаб какой-то части. Писаря поспешили содрать с окон полосы бумаги, наклеенные крест-накрест — от бомбежек. Но стекла еще не были промыты, и от полос оставался след.
С винтовками, зажатыми меж колен, грелись бойцы на площади у костра. Они сидели вокруг на мягких креслах, неизвестно для чего выволоченных отступавшими белофиннами на улицу. Рядом с креслами стоял также дивный рояль светлого, лимонно-желтого, цвета.
На полированную крышку падал неторопливый снег. Какой-то наш боец (судя по лире на петлице — из музыкантского взвода) смахнул его рукавом и прикрыл рояль валявшейся на мостовой бархатной скатертью. А чтобы скатерть не сдуло, он прижал ее массивным мельхиоровым блюдом, попавшим на баррикаду, должно быть, из того же дома, что скатерть и рояль, и корзинкой от авиабомбы — корзинка плетеная, ивовая, будто для редкого заморского плода.
Он поднял крышку над клавиатурой, уселся на ящик из-под патронов и мягко попробовал звук. Рояль звучал чудесно. Над городом полилось:
Легко на сердце стало,
Забот — как не бывало…
Мы с Козаченко давно уже оставили наш «газик» и бродили пешком. Козаченко подошел к роялю, заслушался. Потом спросил музыканта:
— Прелюдия?
Боец перестал играть, встал с ящика:
— Нет, товарищ старший лейтенант, «Шотландская застольная». Бетховен.
Козаченко поднял руку в поучающем жесте, — вероятно, он хотел помахать пальцем, но стаскивать варежку было холодно. По случаю мира он позволил себе выпить сто граммов сверх нормы и был чрезвычайно общителен и разговорчив. Впрочем, он и раньше не отличался нелюдимостью.