Александр Вертинский (Коломиец) - страница 39

– Чарли, – спросил я, – зачем вы бьете бокалы?

Он ужасно смутился.

– Мне сказали, что это русская привычка, каждый бокал разбивать.

– Если она и «русская», – сказал я, – то, во всяком случае, дурная привычка. И в обществе она не принята. Тем более, что это наполеоновский сервиз и второго нет даже в музее.

Чаплин извинился и горевал, как ребенок, но больше посуды не бил. Свое же восхищение утешителем Вертинским утешитель Чаплин выражал не раз…»

В Париже с Вертинским произошел еще один случай. Один респектабельный француз, поклонник его творчества, пригласил артиста к себе в гости. Его прекрасно приняли на роскошной вилле… Через некоторое время Вертинскому случилось оказаться на казни. Он был настолько ошеломлен происшедшим – был близок к обмороку, что спустился в кабачок, чтобы залить увиденное. Следом за ним там появился его давнишний поклонник, одетый, точно с бала, во фрак – он тоже хотел расслабиться. Этот человек оказался официальным палачом города Парижа. Впрочем, чему удивляться? У некоторых сотрудников ЧК при обысках обнаруживали пластинки Вертинского…

* * *

Только в 1928 году певец дал три концерта в Лондоне, шесть – в Париже, выступал в Ницце и других городах Франции, пел в Берлине, в Риге. Творчество Вертинского становится предметом осмысления и исследования, органичной частью современной русской культуры.

В книге «Роман с театром», изданной в Риге в 1929 году, известный критик-эмигрант Петр Пильский создает творческий портрет Вертинского, пытаясь определить его масштаб, место и значение в развитии отечественной культуры. Он ставит Вертинского – «полукомпозитора, поэта, талантливого человека сцены» – в ряд с крупнейшими отечественными артистами. Я готов подписаться под каждым словом Пильского. Впечатление, что мы сидим с ним в одно и то же время в зрительном зале на концерте Вертинского, а потом обсуждаем в артистическом кафе его выступление.

«Александр Николаевич Вертинский – отрицатель простоты жизни, поклонник естественности на сцене. Для него правда существует только в искусстве, и естественность ему дорога только в театре. Его тщательно подобранный костюм, его нервное лицо, манеры, жесты, сопровождающие текст, говорят о тайной влюбленности в наджизненность, безжизненность, внежизненность. Его мир двойственен: сущий и постигаемый. И перед первым он испытывает боязнь и страх – перед его грубостью, силой и бесфлерностью, чтобы отдать все свое коленопреклоненное обожание постигаемому, насущному миру выдуманной красоты, воспеть его полутона и бесконтурность, его ароматы, вздохи и поцелуи, его призрачность, случайность и непостоянность.