Будьте как дети (Шаров) - страница 127

В ней тогда всё перемешалось: и ужас, что от нее откажутся и она не спасется, и страх их обидеть – отделить одно от другого она не смогла, даже если бы и захотела. Не зная, что делать, Дуся стала умалчивать, с кем и когда виделась, с кем и о чем говорила. Но старцы были прозорливы, въедливы и, ловя ее на лжи, приходили в ярость. Впрочем, она понимала, что Амвросий и Никодим правы, – взяв на себя ответственность за ее спасение, они не могли спокойно смотреть, как их духовная дочь себя губит. В итоге, какие бы тяжелые епитимьи на нее ни накладывали, она принимала их с кротостью.

Когда Дуся первый раз попросила отца Никодима постоянно ей помогать, он потребовал от нее полную, причем письменную исповедь, начиная с шести лет. Приниматься за нее ей было неприятно, стыдно – многое она уже успела забыть и вспоминать не хотела. Но Никодим сказал, что такое покаяние необходимо, он должен знать о Дусе всё, иначе толку не будет. Поколебавшись несколько дней, она согласилась, ей казалось, что другого выхода нет.

После того дневника он принимал и исповедовал ее уже безотказно, всякий раз, когда она в этом нуждалась, хотя часто не в храме, а просто во время прогулки. Особенно любил высокий берег реки Великой и лесную тропинку, которая вела из их Густинина в соседнюю деревню Струнники.

Мучительно боясь что-нибудь пропустить, а значит, не получить настоящее отпущение, Дуся во время исповедей Никодиму отчаянно нервничала, путалась, и оттого – что уж не лезет ни в какие ворота – злилась. Впрочем, довольно скоро вдобавок к шпаргалкам у нее выработались приемы, как и в какой последовательности каяться: большие грехи, потом маленькие, внутри по темам, по алфавиту, но система работала не слишком надежно, и в общем, за годы послушничества у Никодима ни одна исповедь не далась ей легко. Кстати, по словам Дуси, она именно тогда привыкла не только на каждую мысль получать разрешение, но и каждый шаг жизни, каждое слово отбирать, делать только то, о чем потом будет не стыдно говорить отцу Никодиму. Однако и так, до самой малой подробности не рассказав всё священнику, не увидев, не услышав и не почувствовав, что с ней было, его глазами, ушами, на ощупь, главное же – не узнав, грех это или не грех, а если грех, то простительный, который может быть отпущен, искуплен епитимьями, или нет, смертный, – она уже не могла.

Без почти ежедневных исповедей, без страха, чудовищного страха – отпустят или не отпустят, без Бога, который тоже всегда рядом, но стоит как бы в тени, за священником, для нее всё сделалось пресным, не полным, не оконченным. Сама жизнь стала казаться простой заготовкой, возможностью, и лишь тут она приобретала вкус, цвет, огранялась и отливалась в форму. Сколь ни кощунственно сравнение, но разница между одним и другим была не меньшей, чем между ее девичьими мечтаниями о мужчине, почти беспрерывными, – она вообще была очень страстной – и теми же мечтами, когда она уже стала женщиной. Отсюда идет ее зависимость от Никодима, которая за те три года, что Амвросий провел в тюрьмах и ссылках, превратилась в полную невозможность без него обходиться.