Долгие поиски (Чулаки) - страница 12

— Слушай, Синекдоха, а давай зайдем в спортивный магазин: может, там стрелы продаются!

Жанна вдруг резко выдернула руку, повернулась и пошла сутулясь, крупными мужскими шагами. Я с трудом догнал.

— Ты что, Синекдоха?

— Смеешься потому что. Все время смеешься. И Синекдохой зовешь.

— Ну что ты. Я не смеюсь. Я правда.

— Кто-нибудь на меня пальцем покажет, и ты вместе с ним посмеешься.

— За кого ты меня принимаешь, Синекдоха?

— Опять Синекдоха!

— Я же любя.

— Любя?

Она притихла и снова дала взять себя за руку. Потом вдруг вырвалась, шепнула «до завтра» и убежала так порывисто, как делают только в кино. Я видел, как она вскочила в уходящий трамвай.

Вечером я сидел один в своей комнате. Я представлял, как по ней ходит Жанна, смотрит мои книги, говорит:

— Фуфло!

Хочет сесть. Я ей говорю: «Осторожно, у этого стула ножка сломана».

— Веники это все.

И я понимаю, что жаргон этот — от беззащитности.

А Жанна все ходит по моей комнате. Я не зажигал света. Мне нравилось представлять, как она расставляет свои вещи. Синекдоха Короткохвостая.

Некоторые слова живут для меня помимо значения. Си-нек-до-ха — это что-то живое, теплое, беззащитное и что-то тонкое, вытянутое. Хочется взять на руки, погладить по голове.

В комнату вошла мама, и иллюзия разрушилась.

— Ты один? Знаешь, я получила наконец Пруста в подлиннике. Конечно, перевод тоже дает представление, но все-таки.

У меня очень аристократическая мама. Начнем с того, что она полячка, поэтому держится королевой — это у нее в крови. Само собой, свободно знает французский. А главное — она модельер. На работе она делает модели типовые, которые идут в производство, а дома — для избранных женщин — индивидуальные. Она не портниха — упаси бог! иголки в руки не берет, — только художница. Счастливица, допущенная в мамину рабочую комнату — студию, — ходит, садится, разговаривает, смеется, «запрокидывает руки к солнцу» и «беспомощно их роняет», а мама в это время изучает клиентку и наконец — иногда быстро, а иногда лишь после нескольких сеансов («Я никак не могу вас почувствовать») — рисует модель, по которой доверенная портниха, тоже весьма аристократическая особа, шьет в материале. Само собой, многие женщины добиваются чести быть мамиными заказчицами, но допускаются немногие. Вкус у мамы очень тонкий во всех отношениях, это и по Прусту видно (кстати, подлинник Пруста прислала одна французская знаменитость, которая заехала как-то в Ленинград, и мама удостоила ее чести, сделав модель костюма для роли какой-то из чеховских сестер). Теоретически я допускаю, что могут быть люди, которым искренне нравится Пруст, — в конце концов, почему бы нет? — но при этом уверен, что девять из десяти восторгаются им только из снобизма. Куда отнести маму — в десять процентов или в девяносто, — я до сих пор решить не могу. На меня Пруст наводит скуку смертную. Правда, я не говорю этого с грубой прямотой, но даю понять: «Язык великолепный, но почти нет действия, поэтому читается тяжеловато». У меня вообще вкусы простые: Дюма, Гашек, Конан Дойль, Куприна предпочитаю Достоевскому.