Где ползком, где перебежками добрался я до первых домиков поселка Рыбацкого. В этот момент на поселок спикировал фашистский стервятник, сыпанул пулеметной очередью, сбросил бомбы, провыл сиреной. Я успел упасть под развалины какой-то кирпичной стены. По спине больно заколотили комья земли, осколки кирпича, известки. Прошумел этот град — сделал еще один бросок и свалился в глубокий лаз со ступеньками, которые вели вниз, к грубо, но крепко сколоченной двери в подвал. Попробовал открыть дверь — не вышло. Начал кричать, дергать дверь. Открыл старик. Сгорбленный, заросший бородищей по самые глаза, но видать — крепкий еще дедуня. Подслеповато пригляделся ко мне:
— Шо тебе, господин товарищ охвицер?
— Да не господин я, папаша. Не видишь, наш я, советский. Лейтенант.
Дед как-то ловко захватил в рот клок бороды, пожевал, вытолкнул ее языком и так же равнодушно отозвался:
— Наши-ваши. А чьи же? Так чо надо?
— Да вы впустите меня.
— А некуды.
Наверху, рядом с входом в подвал, тяжело рванул фугас. Дед потянул дверь на себя. Я с немалым трудом оттеснил его и буквально вдавился в тесный, набитый людьми, тяжко дышащий, стонущий, плачущий, говорящий и причитающий мрак подвала. Дед за моей спиной закрыл щелястую тяжелую дверь и ехидно продребезжал над самым ухом:
— От тебе и охвицер. Хто по кресты, а ты, стало, в кусты.
Дед оказался выше меня ростом и в тесноте, где некуда было подвинуться, пыхтел и хрипел над самым моим ухом. Я попытался ворохнуться плечами, чтобы отодвинуться.
— Во-во, — опять забренчал дед, — кто, значит, в мясорубку, а ты под юбку…
— Да заткнись, дед, — вышел я из себя. — Тоже мне, народный сказитель, ашуг, вещий Боян…
— А тут и без баяна музыки хватает. Пляши, коли охота. Токи на детей не наступай…
Злость на старика как-то сразу потухла, и снова со всех сторон обступили детские и женские стоны, плач, причитания…
— Граждане, — закричал я, стараясь пересилить и здешние, и наружные шумы.
В подвале стало понемногу стихать.
— Граждане! Советское командование приняло решение эвакуировать все гражданское население на Большую землю, в Геленджик.
Поднялся гвалт.
— Тихо, граждане, — заорал я что есть силы. — В первую очередь будем вывозить детей и женщин с детьми.
И опять невообразимый галдеж. В этом содоме воплей удалось уловить:
— А раненые?
— Никуда мы не поедем!
— Немцы вывозили и вы вывозите?
— А што ж старики? Им тут и погибель?
— Катись отсюда, умник!
— Подвал понадобился, а детей под бомбы?!
Перекричать этот шквал я не мог, поэтому стоял, стиснутый со всех сторон разгоряченными телами, а перед привыкшими к полумраку глазами бешено мелькали кулаки, ладони, растопыренные пальцы. В этот момент наверху чудовищно громыхнуло, с потолка посыпалась земля, а в дальнем конце подвала в потолке образовалась небольшая дыра, через нее проник свет и тротиловый дым. Там кто-то дико, истерически закричал, и над какофонией человеческих голосов взвился на звенящую высоту и задрожал, забился, затрепетал жалобный и жалкий детский плач… Человеческое скопище колыхнулось, шум усилился. И тогда я все-таки выпростал руку со своим ТТ и, выстрелив в потолок, заорал что было сил: