У него мелькнуло — она, поди, слышала все, да и наверняка слушала — явилась сразу, как только тот закашлялся, но Андрей оборвал себя: теперь это уже несущественно, не имеет значения, и он спросил ее, чем может помочь. Покривились чуть приметно в горькой тени губы ее, и она в сдержанной покорности вздохнула:
— Чё уж теперь?.. Горе… Оно и есть наше.
С тяжелым чувством уезжал Андрей Макарычев от Косачевых: перед глазами неотступно, будто приклеенно, виделся больной, уходивший из жизни бурщик, — дядя Петя, Петр Кузьмич, дорогой человек, кому он обязан, пожалуй, больше, чем родному отцу, за науку жизни, за многие советы, за неповторимую теплоту тех школьных лет, когда добрую часть времени он проводил в его доме; комом все теперь накатило, сердце заскребло, будто тот беркут слетел незримо и ему на грудь. «Да что же я?! — словно ударом пришло ему. — Спасать! Делать что можно…»
Какие-то прохожие, которых он просто не замечал сейчас в этом своем состоянии, вдруг увидели: дрожки парторга круто, почти на месте, развернулись посреди улочки, он, приподнявшись, взмахнул вожжами, и подстегнутая лошадь резво понеслась в обратную сторону. Закутанная в платок и по этой апрельской мокряди, Антипиха поздно заметила парторга, второй день ловила его, он ей нужен был позарез — подарков для фронтовиков скопилось много, майские праздники на носу, а не чешутся, не отправляют; и она, окликнув его, кинулась было вслед, растаптывая жижу, расшвыркивая по сторонам грязь, но упрела, костернула незлобным матерком парторга, тяжело дыша, остановилась.
— Сам поеду, Андрей Федорович, — сказал, взглядывая через пенсне, начальник госпиталя, теперь уже майор — узкие защитные погоны с красными продольными полосками и зеленой звездой красовались на его небогатырских плечах, осевших от времени. — Поеду посмотрю. Вот только обход проведу, но… силикоз! Антр ну, между нами, — безнадежно…
— И все равно… Всеволод Иннокентьевич, человек он какой — рассказывал вам о нем.
Андрей Макарычев поднялся со стула в маленькой клетушке — кабинете, пропахшем застойным духом лекарств, что лишь сейчас отметил: сердце еще давило, ноющая боль не стихала, не умалялась.
— Да-да, все, что в наших силах, Андрей Федорович… Пожалуйста.
…Уже к вечеру он стал задыхаться. Булькало, свистело и шипело в плоской, усохлой груди, словно невидимый беркут теперь в необъяснимом гневе злился, клокотал, ярился. Воздуху не хватало, и Петру Кузьмичу в какой-то миг, как очевидное спасение, как верный исход, пришла мысль: он должен выйти на улицу, на крыльцо, сразу станет легче, отступится, перестанет яриться беркут.